Петр Пильский - Тайна и кровь
— Нет, я не шучу… Вам нечего бояться… Во-первых, за мной никто не следит. Во-вторых, прежнего швейцара нет. Вас никто не знает. Мы пройдем в полной безопасности… Поверьте мне.
Я пожал плечами. Не все ли равно? Кроме того, если я поверил ее искренности, — а в эту минуту я верил, — то почему я должен ждать западни у нее на квартире? Ведь она сама предлагает назначить место по моему собственному выбору.
И я все-таки захотел ее испытать.
— Хорошо, пойдемте, я знаю одно место… Там мы поговорим.
Я пошел чрез проходные ворота толстовского дома. Они выводили на Фонтанку. Мария Диаман безропотно шла за мной.
На набережной я заявил:
— Хорошо, к вам!
Тем же спокойным, совсем безразличным тоном она ответила:
— Ко мне так ко мне.
Мы подошли к дому, где она жила. Боже мой, как все это памятно, как знакомо, как тяжело!
Отворили дверь — вот он, этот вестибюль, через который я вышел тогда, в тот снежный день, и дерзко минул часового.
Вот лестница — по ней я спускался вместе с Феофилактом, вдруг откуда-то взявшимся, явившимся предо мной, как видение, возникшее в больном мозгу. И его тоже нет!
Вот лифт — под ним я скрывался столько часов, и рядом — дверь в швейцарскую. И все эти предметы, стены, ступени, машина — немые свидетели пережитых ужасов человека, вновь вошедшего сюда, в этот дом.
Что привело меня сюда?
Только ли одно милосердие?
Слегка, благодарно пожимая мой локоть, Мария Диаман тихо проговорила:
— Как я счастлива!.. Как я рада, что вы мне поверили… Рада, как девочка…
И она еще крепче пожала мою руку.
Мы поднялись по лестнице и вошли в ее квартиру.
Я взглянул на ее лицо. Оно порозовело. Мария Диаман казалась взволнованной и счастливой.
XXXI. У Марии Диаман
Женщина прекрасна, когда она одинока, и покинутость ее всегда трогательна. На балу, в толпе, среди людей, на шуме мы можем любоваться женщиной, но любим только в четырех стенах, одну — отдать свое сердце можно только затворнице.
В этой квартире, в этих комнатах сейчас я испытывал беспокойную жуть, темную тревогу и тоску.
Все меняется! Тогда на этом темно-синем бархатном диване предо мной сидела чужая, злая заговорщица, обманувшая меня Мария Диаман, сильная своей ловкостью и опасная в своем слепом предательстве.
Теперь на меня смотрели испуганные глаза, я слышал робкий, просящий голос, я ощущал биение огорченного сердца.
А она, спеша, суетясь, но с ясным, успокоенным взглядом распоряжалась, услуживала, приносила и ставила предо мной на стол чай, варенье, коньяк.
— После той ночи я все здесь переставила, чтоб ничего мне не напоминало о нем… Как все это было тяжело и кошмарно!.. Я выбросила даже его пепельницы…
Мы сидели друг против друга, было тихо в квартире, дремали в вазе ветки лиловой сирени, и к этому аромату примешивался какой-то другой — неприятный, о чем-то напоминавший запах. Я узнал его. Это были духи Марии Диаман, разбудившие когда-то мой гнев и последнюю решимость, — тогда, ночью, на квартире Варташевского в Новой Деревне, когда я приехал к нему, чтобы увести его на казнь.
И эти колющие воспоминания, эта бессильная ревность к прошлому женщины, сидящей предо мной, образ убитого Варташевского, предателя и поверженного соперника, волновали, не давали покоя, не позволяли сосредоточиться и слушать.
Неторопливо, будто наедине с самой собой, Мария Диаман говорила о своей жизни, о своем прошлом, о своих маленьких, последних надеждах:
— Он мне был чужд… У нас ничего не было общего. Я не люблю эгоистов… Если вы хоть сколько-нибудь сумели меня разгадать, вы должны были заметить, что я очень, я необыкновенно добра… И я никогда не думала о будущем…
Я не мог удержаться от улыбки. Это была правда! Да, эта женщина никогда не думала не только о будущем — она не думала даже о себе… Трудно понять, как она стала знаменитой певицей.
— Вы улыбаетесь? Вы не верите? — спросила она испуганно, мягко беря меня за руку.
— Нет, верю… Но этого мало: я еще и хорошо знаю вас.
— Что вы хотите сказать?
— То, что вы вообще никого не любили… Вы любите только жизнь… ничего больше.
Она откинулась на спинку дивана и, глядя куда-то вдаль своими большими, черными, сейчас расширенными глазами, словно впервые разбираясь в своей душе, медленно произнесла:
— Да… пожалуй… А ведь и в самом деле, я никого не любила… Как вы верно сказали!
День гас. Мария Диаман встала и опустила шторы.
— У меня какое-то скверное предчувствие…
— Отчего?
— Не знаю. А, да все равно! Давайте выпьем вина…
Она принесла бутылку Шамбертена, звонко раскупорила, налила в стаканы.
— Выпьем за мое полное прощение!
Я протянул мой стакан. Мы чокнулись, и она залпом выпила вино.
Неслышно, незаметно, странно мое сердце наполнилось тоже предчувствиями надвигающегося ужаса, чьей-то гибели и смерти.
И в ту же минуту предательская жалость к этой женщине тихо и сладко охватила мою душу. Никогда еще во всю мою жизнь я не испытывал такого страстного и победного желания спасти и помочь, как в этот вечереющий час, полный неожиданности, неясных томлений и необъяснимого раскаяния.
И вдруг мой слух уловил негромкие, сдерживаемые рыдания. Мария Диаман плакала.
И тогда, внезапно потеря в волю над собой, я опустился на колени пред этой несчастной женщиной, готовый утешить ее, как побитого и униженного ребенка.
Не знаю, не помню, не сознаю, как все это случилось, что сплело нас в этот страшный, огненный миг, соединивший в себе страсть, тоску, нежность, жестокость отмщения кому-то невидимому и ушедшему.
Порыв прошел.
Гладя мои волосы, Мари говорила мне о том, как она измучена, как ей жутко и пустынно жить, как до сих пор она чувствует, будто пощечину, эту пачку денег, брошенную мной в лицо ей, лежащей на полу в квартире Варташевского после его убийства.
— От этого оскорбления у меня лицо горит до сих пор… Как ты был неправ и жесток! Как ты мог, как ты смел! Скажи: неужели и эту минуту тебе не было стыдно? Неужели ты не вспомнил тогда тот вечер в «Пале-Рояле», когда я отдалась тебе?
Я молчал. Что мог сказать я ей?
— Ну, отвечай же!
И я решился:
— Но пойми же и меня. Я шел к тебе тогда, чтобы убить. Ты предала лучших, ты…
Она вскочила, как раненый зверь.
Застегивая вырез платья, пятясь от меня, как от нападающего врага, почти крича, гневно и упрямо, как восставшая гордость, она твердила, торопя и кружа слова:
— Я? Я — предательница? Я — предавала? Кого? Когда? Кому? О-о-о, какая низость! Какая клевета!
Она переплела пальцы рук, подняла их над головой и, потрясая этими руками, дрожа, топая ногами, кричала:
— Никогда, ни одного человека, ни за какие деньги, ни за какие соблазны…
Потом сразу села, опустилась и, вся беспомощная и поникшая, устало заговорила:
— Если я виновата, то только в том, что никогда не спрашивала Константина, откуда он достает деньги. А-а-а, конечно, он доставал их для меня, а я брала и расшвыривала… Угарные дни!.. Да, в этом мой грех и мое преступление… но сама я — нет! Да и что я могла рассказать!
Потом мы сидели с ней за письменным столом, она положила свою голову на мою левую руку, а правой я чертил план границы, и за каждым штрихом, за каждым изгибом линий она следила внимательно, как любознательный и покорный ребенок.
Мы простились утром после этой промчавшейся ночи, после горячих ласк, после снов, похожих на солнечную явь, и яви радостной, как самые счастливые сны.
В легком утреннем капоте, успокоенная, счастливая и утомленная, проводив до двери, она поцеловала меня в губы, в глаза и в лоб, потом медленно наклонила мою голову и спокойно и медленно перекрестила.
— Будь счастлив, — прошептала она.
И тихо попросила:
— Перекрести меня!
Я перекрестил.
— Мы больше не увидимся с тобой, — сказала она уверенно…
И мое сердце сжалось болью, стыдом, предчувствием и любовью.
XXXII. «Прощай!..»
Не лгали звоны сердца, не обманули предчувствия, приговоренным людям дано ясновидение.
Мария Диаман погибла.
В этой страшной жизни она нашла свой страшный конец. Мне об этом рассказал маленький Лучков.
— Ее поймали на самой границе, — повествовал он сокрушенно. — Еще каких-нибудь пять минут — и она перешла бы…
С негодованием он объяснял:
— Ее подстрелили… Рана была легкая — в ногу. Через неделю она зажила. И вот тут-то началось. Диаман мучили, пытали, допрашивали, наконец, изнасиловали и убили.
У меня остановилось сердце. Я схватился за голову.
Первым порывом было пойти и разрядить барабан револьвера, изрешетить негодяев…
Но — каких? Где найти их? У меня опустились руки. Как пьяный или больной, шел я на Ждановку к Трофимову и Рейнгардту.