Франсиско Павон - Рыжие сестры
– Я тоже, уверяю вас, понятия не имел о пистолете, – оправдывался Новильо.
– Вот вы знаете их столько лет, как вы думаете, что могло заставить их выскочить из дому в такой спешке, да еще с пистолетом?
– Такая реакция совершенно не свойственна их натуре… Может, они получили какое-нибудь анонимное письмо, у них требовали денег…
Плинио удивленно взглянул на него.
– Вот, именно, – продолжал чиновник-столяр, – может, они повезли деньги, куда было велено, а их – раз! – и сцапали.
Плинио с сомнением покачал головой.
– Ни дома, ни в банке денег не тронули.
– Но, сеньор, – воскликнул Новильо, довольный своей проницательностью, – в таких делах никогда не знаешь точно…
– Вы считаете, что у них хватило бы смелости встретиться с шантажистами?
– Я бы, пожалуй, не удивился. А ты, Пальмира? – спросил он, глядя на толстую вязальщицу и секретаршу, которая давно уже остановила машину и, ошеломленная, слушала разговор.
– Я бы – тоже: они такие нервные, такие нервные, ну на все способны.
– И я бы не удивилась, – не выдержала Гертрудис, – иногда – ну чистый порох!
– Вот, слышите? – подвел итоги довольный столяр. – Большинство.
Плинио провел рукой по подбородку и замер, чуть прикрыв глаза, потом покачал головой и сказал:
– Когда у человека в анонимном письме требуют денег, а он не хочет их давать, он сообщает в полицию или предупреждает кого-нибудь, куда он идет.
– А если денег просил человек – ведь может же быть такое, – чье имя они не хотели бы предавать огласке? – продолжал Новильо, начиная увлекаться расследованием.
– Кто именно? – напрямик спросил Плинио, глядя ему в глаза.
– Ну, например… я не знаю… Это так, предположение. Ведь не я сказал, что и у них в жизни может быть тайный закуток. Поймите меня правильно.
– Все, что вы говорите, может иметь смысл лишь в том случае, если вы назовете мне человека или людей, которые могли послужить поводом для такого поступка.
– Я, знаете ли, очень с ними дружен, очень, но самые сокровенные тайны, если они у них есть, – этого я не знаю. Поймите меня правильно.
– Ладно, – подытожил Плинио, – я ведь только хотел познакомиться с вами, дорогой Новильо, и вступить в контакт. Прошу вас, поройтесь в памяти, может, вспомнится что-то, способное пролить хоть каплю света… Я к вам еще как-нибудь зайду.
Новильо провел рукою по затылку, очень пристально посмотрел на Плинио и сказал:
– Я буду рад видеть сеньора в любое время, когда ему угодно… Но только в другом месте. Вы позвоните мне по любому из этих телефонов, и я приду, куда скажете. Очень буду вам за это признателен. – И записал на бумажке телефоны.
– Хорошо, – сказал Плинио, бросив понимающий взгляд в сторону верстака, – если вы мне понадобитесь, я позвоню по одному из этих телефонов… три раза.
– Нижний – домашний.
– Пошли, Гертрудис.
Плинио пожал руку Новильо и следом за сметливой служанкой пустился в обратный путь по лабиринту.
– Ой, как же они на меня накинулись, что я вас привела. Чего только я не говорила: и что вы полицейский, и что меня заставили, я думала, они меня покусают… Понятно, не хотят, чтобы раскрыли их тепленькое местечко, – говорила Гертрудис, ведя Плинио по министерскому лабиринту.
– Давно они тут?
– Сеньориты говорили, я слыхала, еще с довоенных времен.
– Он женат?
– Вдовец. Но, по-моему, прости меня, господи, он всегда жил с этой Пальмирой, она там столько же, сколько и он.
– Ну и жизнь, боже мой! – заметил Плинио, когда они вышли в обитаемую часть здания.
Плинио велел Гертрудис возвращаться домой и закончить уборку да быть на страже – вдруг кто позвонит, а он придет позже. Когда женщина скрылась в метро, он мрачно зашагал по улице, распаляя собственное дурное настроение, причиной которого в конечном счете была тоска по дому. Детская тоска, над которой сам он в глубине души смеялся. И в то же время он чувствовал, что обстановка его возбуждает. Однако его состояние не имело никакого отношения к женщинам, которых он видел вокруг, – скорее это относилось к тем, чьи образы он с юношеских лет хранил в воображении. Молодые девушки, собирающие виноград, женщины у обочины дороги… на аттракционе в парке…
Как давно это было – сиеста в Атахадеро. Темные переулки тех времен, когда он был солдатом.
Женщины выходили из магазинов, такие кругленькие, такие безучастные ко всему, такие чуждые всей этой накипи, которая есть в жизни. Каждая в своей скорлупе, и в голове у каждой – свои собственные крошечные мыслишки и мечты, словно монетки в глиняной копилке.
Он увидел роскошное, огромное и пустое кафе. Не задумываясь особенно, вошел. Облокотился на стойку и попросил кофе с молоком. Какая-то музыка звучала в глубине помещения, словно бы возвещала, что вот-вот должны начаться танцы или что-то вроде этого. Ему по душе пришелся этот покой.
Плинио вдруг показалось, что он в Мадриде уже не один месяц, что совсем в другое время года ехал он в автобусе с доньей Марией де лос Ремедиос, женщиной, вступающей в период климакса, женщиной со светлым пушком над верхней, такой лакомой губкой, и с этим извращенцем Караколильо Пуро.
Он попросил еще кофе и в конце концов опять почувствовал себя в кольце, но на этот раз давили его не люди, как это было утром за завтраком, а равнодушие тех немногих, что были вокруг. Он не привык к тому, чтобы его «не видели», не привык, что его появление не производит переполоха, как он говорил… «Место, где живешь, проникает в тебя до мозга костей, до глубины души. Деревня у меня в каждой поре, я навсегда отравлен ее воздухом, ее голосами, ее глазами, ее дыханием. Не бывает земли ни плохой, ни хорошей. Нет земли иной, кроме той, где ты живешь. С землею происходит то же, что с матерью и детьми. Вдали от родных мест живешь как потерянный, словно не за что зацепиться якорем или что-то в этом роде».
Он вышел. Долго ходил, разглядывая витрины, время от времени окидывая взглядом выходивших из парикмахерских женщин – зрелых, в соку, с гладкой полной шеей. На улице Прим, неподалеку от Национального общества слепых, он наткнулся на них – слепых было много. Тягучими монотонными голосами они просили помочь им перейти улицу, поймать такси. Голоса, которые не меняют образы внешнего мира, вспышки света. Механические голоса, словно еще один посох, соединяющий их с миром. Голоса эти будто тянулись из одних потемок в другие. Они были сами по себе и не ждали отклика ни голосом, ни взглядом. Но торопливо и настойчиво словно оповещали, что они тут, что они существуют. Может, просто уверяли себя, что они есть в этом мире и другие их видят, что они производят шум и не одиноки в потемках.
Голоса слепых подобны свету маяка. У зрячих голоса могут дрожать и выражать неудовольствие, у них голоса неровные и рвутся от любой малости: что-то увидели, удивились, о чем-то замечтались. У этих голосов есть глаза. Слепые же не видят, что вокруг, не видят друг друга; у слепых голоса без цвета, без тонов, без полутонов, без взлетов и без тепла. Абстрактные голоса, словно пластинка, записанная в темной студии.
Плинио почувствовал щемящую нежность к этим слепым. Его восхищало их взаимное согласие, которое ему, человеку из мира света, представлялось невозможным. И он подумал о том, какие удивительные резервы есть у природы для замены той части мира, которая проникает в нас через глаза. Он глядел, как они смеялись, рассказывали о чем-то друг другу, похлопывали друг друга по плечу, как они, блаженствуя, выходили, обнявшись, из таверны «Бузина», и силился угадать, о чем они говорят, какие образы рисуют в воображении, что и как воспринимают из внешнего мира. Он чувствовал к слепым не жалость, а нежность, и острую любознательность, и желание проникнуть в их мир – их, и только их мир, созданный благодаря невообразимым антеннам.
Он дошел до улицы Баркильо. Но возвращаться к работе, в квартиру рыжих сестер, до смерти не хотелось. Что ему там делать? Ничего путного в голову не приходило. Не хотелось снова звонить по телефонам – это почти ничего не дало. Он вошел в кафе «Риофрио», чтобы с помощью еще одной чашки кофе немного растянуть утро.
Он сел за пустовавший у окна столик, попросил кофе и уставился на печальную улицу слепых. «Мир, – размышлял он, чуть прикрыв глаза, – запутанная слепая карта, на которую нанесены дела и голоса слепцов. Каждый из нас по-своему слеп. На одно у нас есть глаза и чувства, а к другому мы бесчувственны как бревно. В одних каналах и стремнинах у нас есть путеводные огни, а иных магистралей и путей, которые для других служат столбовой дорогой, мы вовсе не замечаем… Каждый из нас подобен сосуду, вбирающему в себя содержимое другого, главной сути которого он, быть может, даже не знает. Каждый из нас – образ и подобие живущих рядом, которые начинают проникать в каждую пору нашего существа с первого мгновения нашего появления на свет. Каждый – прибежище некоего существа со множеством неопознанных лиц. Существа, руки которого находятся в непрестанном, неведомом нам движении… Мы – всего лишь полуслепые наблюдатели, созерцающие самих себя, вернее, то, что из нас получается».