Тина Шамрай - Заговор обезьян
— В книжке?.. — зашевелился на своём стуле беглец. — Вы что же, читали «Человека с рублем»?
— Вот-вот, в этом «Человеке…» всё и описано. Вряд ли вы со своим товарищем сами писали весь текст. Кто-то же подыскивал вам цитаты, подбирал статистические данные, но, если исходить из особенностей книги, то авторами действительно были вы. Есть там, знаете ли, в интонации молодой капиталистический задор…
Возражать не имело смысла. Они тогда с Лёдькой и в самом деле надумали просветить народ. Они были тогда напористы, веселы и победительны. А уж самоуверенны были до безобразия! Такой и книга получилась — менторской: мол, смотрите, мы смогли, а что же вы зеваете? Сейчас это заурядная пропагандистская поделка — ничего больше. Вот только не оттуда ли весь этот зуд просветительства, что начал тогда овладевать им? И эта жажда не давала ему отбывать срок в молчании. Всё писал, всё давал советы! А что касается самой книги, то никаких особенных откровений там не было. Да и что они там такого могли предсказать?
— …И про маленьких вождей писали, и про возможный арест…
— Большое дело догадаться, что могут в любой момент в тюрьму упечь? Какое там предсказание — это и история, и, к сожалению, наша повседневность!
— Всё так! Но там можно было многое почерпнуть о самих авторах! Да и без этого было кому докладывать и доносить… Наверное, и бойкий товарищ, что начинал карьеру под вашим руководством, постарался, идеологически обосновал затеянное против вас дело. Так ведь?
Вот за что он не ответчик, так это за мысли бывшего подчинённого. Да и тот теперь специалист особого рода, что обслуживает не столько хозяев, сколько самого себя. И подбирается уже к тем высотам мастерства, когда самому кажется: вот-вот, и сдвинет деланных правителей в сторону. А тогда он был только исполнитель…
— …Вы и компанию строили как секту, когда сотрудники как преданные адепты, — шелестел рядом Пустошин.
— Люди были преданы делу! Знаете, Алексей Иванович, за эти годы я разочаровался в тех, с кем ел за одним столом, и восхищаюсь теми, на чью стойкость и не рассчитывал. Вы даже представить не можете, что перенёс в тюрьме Алиханян. Это было неприкрытое зверство, это… — пытался подобрать он слова.
— Да отчего же не могу представить? Сам не сидел, каюсь! Но чтобы представить, как чувствует себя курица в бульоне, там не обязательно самому вариться, ведь так? Вы что ж думаете, это единичный случай, когда тяжелобольного не выпускают из-под стражи? Таких заключённых, дорогой вы мой, тысячи, их до последнего не актируют! Только в терминальной стадии заболевания ещё могут сжалиться… Но если такого заключённого на воле никто не ждет, и жить ему негде, а он туберкулёзник или там вичник, то умереть должны в тюрьме! Этих держат до самой смерти, такая вот негласная установка. И даже если родственники умоляют отпустить сидельца, нет, не отпускают. Мы тут за одного такого хлопотали и добились, выпустили его, а он взял, да у дверей больницы и умер, прямо так, с узелком, присел на ступеньках и отошёл. Молодой совсем был…
Помолчали. И казалось, на этом разговор и закончился. Но не для того Пустошин затеял беседу, чтобы отпустить гостя, не высказав ему, именитому, с последней прямотой некоторых истин. Да и кто бы ни высказал, случись такому человеку волей обстоятельств попасть на нашу/вашу веранду.
— А сидели вы все-таки не на общих основаниях! Тюремщики вас и пальцем тронули! А то, что на вас напал солагерник — не считается, это там бывает сплошь и рядом. Но вы вольны были писать, давать интервью…
И пришлось согласиться: «Да, в отношении меня соблюдались какие-то стандарты». Не рассказывать же, как заключённого и стандартами могут четвертовать.
— Но, знаете ли, поначалу в ваших интервью так явственно чувствовалось и смятение, и растерянность. Полагаю, вы не сразу освоились в тюрьме…
— Да уж к чему и не готовился, так это к тюрьме… И потому метался, искал, знаете ли, пятый угол…
— Но при вас всегда были ваши мысли, и лишить вас мыслительного процесса не мог никто, так ведь? А это главное!
— Да, мысли отобрать у человека, пока он жив, нельзя! И мысли можно наматывать километрами, обернуть вокруг экватора, протянуть в космос — и что? И что? — взорвался вдруг беглец и сам закружил по террасе. — Понимаете, за мыслями должно идти действие! Хоть какое-то! А нет никакого действия! И потому все умственные построения — бесплодны, совершенно бесплодны! И разрушительны и для сознания, и для психики, и для…
На этих словах на соседнем участке погас прожектор, и стало темно, и кричать стало и смешно, и стыдно. И что прорвало?
— Это нам сигнализируют: надо заканчивать! — виновато проговорил невидимый в темноте Пустошин. — Да-да, пора спать. Вы уж извините меня, заговорил я вас. Вы стойте там, я сейчас, сейчас выключатель найду. Где он тут… у двери должен быть… Ага, а вот он! — нажал Пустошин клавишу, и электричество на миг ослепило и его, и беглеца…
— Ну, что, гость дорогой? Нужду справим — и на боковую?
— Да, пожалуй, — согласился гость, и они сошли с крыльца сначала туда, где большой прямоугольник света ложился на траву, потом за его пределы, в темноту. И отошли подальше от дома, и устроились по разные стороны высокого куста.
— Вот, будьте любезны, на одном гектаре да не с кем-нибудь, а на пару с миллиардером, — хихикнул Алексей Иванович. Миллиардер не отозвался, просто не знал, что ответить. Не отвечать же так, как просилось на язык: «Рад, что доставил вам удовольствие!» Это было бы ещё пошлее, да и Алексей Иванович — не майор. Только Пустошин и сам почувствовал себя неловко.
— Я надеюсь, вы на меня не в обиде, а? Терпите! Вы много ещё чего о себе услышите, вот и я свои три копейки прибавил!
— Того, что вы имеете в виду, я наслушался на всю оставшуюся жизнь…
— Ну, тогда что же, тогда, значит, без обид?
— Да не заморачивайтесь, Алексей Иванович, насчёт меня. Всё нормально.
— Интересно вы сказали — не заморачивайтесь. Значит, не обиделись, да?
И пришлось снова заверить: нет, нет, что вы! Он и не думал лукавить. Пустошин был ему понятнее, чем майор Саенко. Алексей Иванович, помогает ему из принципиальных соображений и делает это вне зависимости от симпатий или антипатий. Другое дело Толя! Он так до конца и не поверил в романтичность его побуждений. Так не бывает! Он всегда помнил, что за словами, поступками есть второй план, совсем не тот, что обозначен словами, и часто убеждался в этом…
И точно знал, сам не смог бы вот так, бросив всё, погрузиться в проблемы другого, незнакомого, человека. Нет, не смог! И нашёл бы этому оправдание: мол, дает работу сотням, да что там сотням — тысячам людей. И потом одна минута его рабочего времени стоила таких денег! А скольким он отказывал в этих деньгах: заработайте! И швырял телефонную трубку, когда досаждали просьбами.
Нет, Толька — это укор! Может, потому он так раздражал. Раздражал иррациональностью поведения, таким чувственным восприятием мира. Его уму, холодному и расчётливому, как говорят некоторые, такой способ жизни был совершенно неведом. Но было что-то ещё, что не рассчитаешь ни на каком калькуляторе. Какая-то странная приязнь другого человека. Майор, сообразно своим взглядам, лечил его как лечат человека, не понимающего, что горькие пилюли — самые действенные. Нет, с ним определённо что-то произошло за те забайкальские дни, и вот уже хватает того вольного воздуха, а значит, вертолётного майора. А может, он просто привык, что за ним всегда кто-то ходил: то мама с папой, то референты с бодигардами, то конвоиры с адвокатами. И все последние годы рядом был Антон…
Он улёгся на узкий диванчик и, натянув простыню до самого подбородка, лежал на спине и ждал, когда сознание в предчувствии сна начнёт затуманиваться. Но спокойно лежать не получилось: заныла спина, и пришлось ворочаться — приспособить спину к диванчику, а может, диванчик к спине. Но голова была ясной, только мысли в ней вились бесконечной чехардой. Нет, он не думал о том, что будет завтра и как там всё пройдёт в консульстве, а потом в прокуратуре. Нет, волновали не эти мелкие технические подробности, а одна звенящая нота: все, отбегался!
И стремительный рывок на восток — его последнее путешествие в жизни. Когда-то страна простиралась перед ним со всеми горами и реками, мостами и скважинами, и он считал себя благодетелем этого государства. Может, он действительно не знал жизни, чего-то не понимал? Может быть! Но теперь-то, теперь он готов отказаться от многого, от всего лишнего, только жить на воле. Но завтра сам, собственными руками обменяет свободу на публичную демонстрацию своей законопослушности. И это тут же объявят трусостью. «Преступник понял всю бесперспективность дальнейших попыток скрыться от правоохранительных органов и, трясясь от страха, выполз из своей норы». Но жизнь перезагрузке не подлежит, и ничего не исправишь, если только детали…