Роман Литван - Убийца
На второй день, к концу, Евгений Романович сидел за столом, клевал носом, слушал, что ему диктуют, и записывал «свои показания». Ему сказали: подпишитесь; он подписался.
— Ну, вот, молодец. Временно вы у нас еще побудете, на всякий случай. Чтобы фокусов не было, с вашим братом чего не бывает. Но разместим мы вас с большими удобствами. Умоетесь, переоденетесь. И подкормитесь. Не спорьте — временно...
Его повели к выходу, вывели наружу. Была темная ночь, моросил дождь. Влажное дуновение коснулось лица.
Он глубоко вдохнул свежий воздух, сладко закружилась голова.
— Давай, давай, не задерживайся!.. — Сказано было без злобы к нему, но сухо, с механической безжалостностью.
Он вошел в ворон, и его повезли. В дороге он задремал; больше всего сейчас хотелось ему спать. Когда его сдали и приняли в новом месте и ввели в камеру с умывальником, унитазом, «сервизом» на столе, он понял, что находится в следственном изоляторе. Была ночь, его не тревожили, он лег спать. Ему ничего не снилось. Сон его был сладостно крепок и быстротечен, он не услышал утром команды «подъем!»: надзирателю пришлось его стаскивать с постели, угрожая карцером. Потом ему принесли завтрак, и он с аппетитом проглотил невкусную пищу. После завтрака его вывели на прогулку. Осоловелый от воздуха, он вернулся в камеру, но спать было нельзя, ложиться было запрещено; он мог только стоять, ходить или сидеть. Ощущение голода взбодрило мысли. Он сел и стал думать, вспоминать, что с ним произошло за эти дни: как он сидел в шкафу, как его мучили допросами и как он собственноручно написал «свои показания» — эту дикую, лживую выдумку; не утешало ничуть, что вина лежит на людях, которые принудили его. О, что за люди! грязные люди! Они были все на одно лицо: злые. И получалось, что он такой же, как они, если вместе с ними губит человека, сломленного, униженного теми самыми приемами: он теперь имел о них представление. И возникала в сознании картина тьмы тьмущей, миллионной толпы преступников, подсудимых, осужденных без вины, которые никогда не были преступниками, во всяком случае, не могли быть хуже этих бессовестных выродков — потому что хуже них никого и ничего не бывает — безнаказанно совершающих суд и расправу.
О чем я думаю? О чем я думаю!.. возмутился Евгений Романович, ассоциация подбросила ему картинку в пользу того, что совесть мало нас тревожит и останавливает: главное, чтобы никто не увидел, главное — безнаказанность. В метро, на чистом полу, человек бросает огрызок, так как нет урны вокруг. Передергивается от угрызения, но потом отбрасывает и идет дальше, через секунду позабыв о пустяшной подлости. Подлости? — эка я сравнил! несоразмерность! Как тогда назвать всю здешнюю грязь!.. Корни человека в грязи, и сам он питается грязью, вот она, повсюду! и жизнь наша, и мы сами — грязь, грязь!..
Он встал и начал в возбуждении ходить по камере, но уже через минуту принялся стучать в дверь, требовать следователя, допроса:
— Я хочу дать дополнительные показания!.. Я хочу сделать заявление!.. Сообщите следователям!.. Допрос... пускай допросят меня!.. — Спустя некоторое время его привели в комнату для допросов, где его встретил главный следователь, весь в радостном ожидании, и Евгений Романович сказал ему: — Я отказываюсь от всех своих показаний. Я их сделал под пыткой. Вы пытали меня. Требую, занесите это в протокол...
— Ну, что, подпишешь?
— Нет.
— А это знаешь, что такое? — Один из помощников поднял со стола тяжелый том в жестком переплете и встал над Евгением Романовичем; тому было велено сидеть на стуле. — Здесь все преступления, мыслимые и немыслимые, и наказания за преступления. Вся пакость заключена. В том числе ты, с твоим запирательством. Это — свод законов. Подпишешь?
Евгений Романович снизу вверх со страхом смотрел на него. Из всего, что было сказано ему каждым из этих четырех безликих, за много часов образовалась каша у него в голове. Конечно, он мог их различать, по внешности они все были не похожи один на другого; но кто именно и что сказал — в этом разобраться было невозможно, да и не имело значения: все четверо, они действовали как единый механизм.
— Ну, не хочет по-хорошему... — сказал кто-то в стороне.
— Подпишешь?.. — Безликий почти без замаха с силой ударил сводом законов в лицо Евгению Романовичу. — Подпишешь?!
— Нет! — крикнул Евгений Романович, заслоняясь руками. Лицо у него было разбито, из губы текла кровь. — Я объявлю голодовку!.. Вы будете отвечать!.. Вы не имеете права!
— Отложи книжечку, — спокойно сказал другой безликий. — Берем...
И они оба взяли Евгения Романовича, бросили на пол. Двое стояли в стороне, приготовясь сменить своих товарищей, когда те устанут.
Были слышны удары и ругань.
— А может, опять в ИВС персональный?
— В шкаф его!.. — предложение закончилось оскорбительным ругательством.
— Что вы делаете?.. Зачем вы?.. — говорил Евгений Романович.
— В шкаф — пока не сдохнет!..
Они отпустили его, лежачего. Евгений Романович смог встать на колени.
— Не надо в шкаф, — попросил он.
— Подпишешь?
Евгений Романович наклонил голову, слезы потекли из глаз:
— Да.
Он оставил нетронутым ужин, на другой день — завтрак и обед. Есть не хотелось. Но голодал он не только ради протеста, ему бы даже было лучше, чтобы никто не знал о его голоде: тогда он сумел бы тихо и незаметно ослабнуть, истощиться необратимо и уйти из жизни. Такая апатия напала на него, такое неприятие жизни во всем, при любых условиях — он страстно захотел умереть.
Еще через день пришел старший надзиратель, сказал:
— Ты знаешь, сколько лет я здесь работаю? Воровали жратву — это да. Но чтобы отдавали жратву — такого не было. Не помню. Такого нарушения у меня никогда не было и не будет! Ты в карцере ни разу не сидел? А чтобы принудительно через задний проход накачали — снится тебе? Дают — должен сожрать. Еще раз нарушишь — доложу — упеку в карцер. Аппетита нет, интеллигент драный!..
Он ушел, надзиратель посмотрел на остывшую еду на столе и стал закрывать дверь. Евгений Романович подождал немного, взял миску и аккуратно сбросил содержимое в унитаз вместе с хлебом. Спустил воду.
Как же так получается? подумал Евгений Романович. Я жил, не воровал, трудился честно всю жизнь, никого не обидел... Я чист перед людьми и перед законом. Вдруг меня схватили и наказывают, как будто я самый страшный злодей. За что?
За что меня держат здесь, в заключении, без воздуха, без людей, без любимых привычных занятий, я должен подчиняться, терпеть несвободу, физическую боль? испытывать тревогу, страх из-за того, что в любой момент могут ворваться, грубо смять мои мысли, меня? Меня нет, ничего моего у меня сейчас нет, времени моего, которое принадлежало бы мне, нет. Случилось самое страшное, что только может: один. Один на произвол судьбы, о Боже! судьбы, воплощенной для меня в здешних непонятно чего добивающихся, звероподобных нелюдях; один, выбитый из колеи существования, из общей стаи, из служебной сцепки. Никто не знает, что со мной, я отрезан от мира. Со мной можно делать все, что угодно, злая воля властвует надо мной. Никого нет у меня, к кому обратиться за помощью. Я один, они могут сделать все, что захотят. Ужас, ужас: всему, что ни захотят сказать обо мне, чужие люди поверят! никто никого не знает, никто никому не верит. Все-все поверят — любой дряни!
За что? Или я за кого-то наказан? За чужие чьи-то преступления?
А может быть, все люди, даже самые чистые, когда-то где-то сделали что-то такое, за что им не было тогда наказания, — не то сделали, или даже, может быть, неделанием сделали что-то гадкое, плохое, и рано или поздно все мы должны держать ответ за наши поступки, пусть этот ответ по видимости и не связан с тем нашим давним плохим и забытым деянием. Но отвечать-то надо, независимо от того что нам кажется, что мы не за себя отвечаем.
Вероятно, я заблуждаюсь, что я чист перед людьми...
В голодной и просветленной голове проходили ясные мысли. Воду он иногда пил по чуть-чуть. Но пищу целиком аккуратно сбрасывал в унитаз, и надзиратели ничего не подозревали. Он сильно похудел, за неделю голода ввалились щеки; особого упадка сил пока что он не ощущал.
Вспоминалась с тоской и ужасом привлекательная девушка, ее черные глаза; но страшно было думать о ней.
Не может быть...
Ни мыслью, ни чувством он не принял известие, что она убита. Мертвы тонкие руки, как музыка, девичий голос? Что-то неуловимое, легкое и чистое, ушло из жизни навсегда?
Он не знал, чему можно верить. Все было бред и ложь.
Следователи оставили его в покое на несколько дней. Он вспоминал свое детство, родителей, отпуск на море; южные фрукты, корольки и инжир. Появлялась временами надежда, что, наконец, разъяснится кошмар его заключения и он еще будет плавать в море, жить. В конце концов, за какие преступления он должен находиться в тюрьме, да еще казнить себя! То, что его держат здесь — идиотизм! Вот это и есть преступление!..