Маурицио Джованни - Боль
Утро — тот редкий случай, когда два мира смешивались, но лишь в одном направлении: бедняки проникали через границу в город богатых, как молекулы растворителя проникают сквозь мембрану вещества с более крупными молекулами.
Из лабиринта переулков Испанских кварталов на улицу Толедо спускались со своими тачками уличные торговцы, оживленно расхваливая свой товар. Из бедных портовых кварталов и с окраин в эти переулки поднимались искусные ремесленники — сапожники, перчаточники, портные. Они шли в строящийся жилой квартал Вомеро или в мастерские, притулившиеся в сумрачных переулках. Комиссару нравилось думать, что это благодатные минуты покоя и взаимного обмена между двумя мирами перед тем, как одни обозлятся и возненавидят, ощутив неравенство и голод, замышляя преступления, а другие, опасаясь нападения, станут готовить плети для преступников.
На углу маленькой площади Карита Ричарди увидел призрак, который встречал здесь каждое утро вот уже в течение нескольких дней — образ мужчины, которого пытались обокрасть. Пострадавший сопротивлялся, но был до смерти забит палкой. Из проломленного черепа сочилось мозговое вещество, кровь залила один глаз. Но второй глаз все еще сверкал от ярости, и рот с разбитыми зубами твердил без устали, что человек ни за что не отдаст свои вещи. Ричарди подумал о воре, которого теперь невозможно найти в дебрях Испанских кварталов, о голоде и о цене, которую заплатили жертва и палач.
Как обычно, он пришел в полицейское управление первым. Охранник у входа салютовал ему по-военному, Ричарди ответил легким кивком. Комиссар не любил проталкиваться сквозь толпу, когда во дворце Сан-Джакомо уже становилось шумно и многолюдно. Ему неприятно было идти на рабочее место под колкие и ядовитые насмешки задержанных, окрики охранников, требующих соблюдения порядка, и громкие споры между собой адвокатов. Гораздо больше импонировали ему эти утренние часы, когда парадная лестница еще чиста, в особняке тихо и кажется, что ты попал в восемнадцатый век.
Открыв дверь своего кабинета, комиссар, как обычно, почувствовал знакомый запах. Пахло старыми книгами, гравюрами, немного — пылью прошлого и воспоминаниями. Старые кожаные кресла, два стула перед письменным столом, потертый бювар оливкового цвета. Чернила в хрустальной чернильнице, вставленной в одно из гнезд письменного прибора. Письменный стол светлого дерева и перегруженный книжный шкаф. Свинец осколка гранаты, который когда-то привез в Фортино с войны старый Марио. Этот осколок служил оружием маленькому Луиджи-Альфредо во множестве воображаемых боев, а теперь стал ненадежным пресс-папье. Солнечный свет, словно божий дар, пробивался сквозь запыленное оконное стекло, достигал стен и освещал все закоулки кабинета.
«Ну и умники!» — насмешливо подумал Ричарди и улыбнулся. Маленький король без сил и великий правитель без недостатков. Эти два человека решили указом отменить преступность. Комиссар все время помнил слова полицмейстера, изысканно одетого дипломата, который всю свою жизнь провел идеально угождая власть имущим. Самоубийства не существуют, убийства не существуют, грабежей и ранений тоже нет, за исключением неизбежных или необходимых случаев. Народ не должен ничего знать, и в первую очередь ничто не должно попасть в газеты. Фашистский город чистый и здоровый, в нем нет места таким гнусным делам. Режим должен выглядеть прочным как гранит. Горожанин должен чувствовать, что ему нечего бояться, потому что его безопасность под надежной охраной.
Но Ричарди знал, что преступление — темная сторона души. Он понял это намного раньше, чем изучил по книгам. Та же энергия, которая заставляет человечество двигаться, сбивает с пути, заражает умы, образуя в них гнойные нарывы, которые потом лопаются, порождая жестокость и насилие. Его подсознание подсказывало, что в основе всех позорных поступков лежат голод и любовь во всех проявлениях — гордость, жажда власти, зависть, ревность. Он усвоил этот урок. Везде и всюду — любовь и голод. Ричарди обнаруживал их в мотиве каждого преступления, как только упрощал обстоятельства до предела, сняв многочисленную шелуху. Голод, любовь или то и другое вместе. И боль, которую они порождают, постоянным свидетелем которой был он один. «Так что, дорогой Машеллоне, выпускай сколько хочешь указов. Ты, к сожалению, не способен изменить души людей своим черным костюмом и лентой на шляпе. Ты можешь напугать людей вместо того, чтобы насмешить, но не изменишь темную сторону их душ. Люди по-прежнему будут чувствовать голод и любовь».
Майоне тихо стукнул рукой по дверному косяку, а затем появился на пороге кабинета.
— Добрый день, доктор. Я смотрю, здесь открыто. Значит, вы уже пришли. Не мало ли вы отдыхаете в такой холод? В этом году весна запаздывает. Я сказал жене, что нам не хватит денег на покупку дров для печи еще на месяц. Если такая погода еще продержится, дети замерзнут. Как вы себя чувствуете сегодня? Привести вам кого-нибудь на смену?
— Чувствую себя как обычно. Спасибо, сменщика не надо. Я должен составить целую гору отчетов. А ты иди, иди отсюда. Если понадобишься, я пошлю за тобой.
На улице раздавались крики первых торговцев с тележками. Проехал, громыхая, трамвай. Стая голубей взмыла вверх в лучах еще холодного солнца. Было восемь часов утра.4
Прошло двенадцать часов. В кабинете Ричарди изменилось лишь одно — освещение. Пыльная лампа с зеленым абажуром заменила бледное солнце конца зимы. Комиссар по-прежнему сидел, склонившись над столом, и заполнял бланки.
В последнее время он все чаще чувствовал себя служащим, который ведет реестр в учетной организации и обязан большую часть времени переписывать формулы и составлять колонки чисел. Статистика правонарушений, красивые фразы о преступности.
Около двух часов дня он проголодался и вышел без верхней одежды на холод, купить себе пиццу с тележки, стоявшей под стеной управления. Густой дым от кастрюли, где кипело растительное масло, манящий запах жареного, обжигающий жар теста манили его так же неудержимо, как всегда. Это была одна из тех минут, когда ему казалось, что город кормит его, как мать свое дитя. Потом он, как обычно, быстро выпил кофе в «Гамбринусе» на площади Плебисцита, глядя на проезжающие мимо трамваи. Каждый трамвай, как обычно, тянул за собой на прицепе веселых мальчишек. Уличные сорванцы крепко держались за вагон и скользили по рельсам, раскачиваясь из стороны в сторону.
Сжимая в замерзших пальцах чашку свежеприготовленного кофе, комиссар увидел, как к окну «Гамбринуса» подошла девочка. Взгляд у нее был хмурый. Правая рука висела вдоль тела, и в ней был зажат сверток лоскутьев, возможно кукла. Левой руки не было. Вместо нее из разорванных мышц выступал белый обломок кости, расколотый пополам, как полено. В боку виднелась вмятина, в нижней части грудной клетки — след пролома. «Попала под телегу», — подумал Ричарди. Девочка посмотрела на него, а потом вдруг приподняла свой сверток, протянула его в сторону комиссара и сказала:
— Это моя дочка. Я ее кормлю и купаю.
Ричарди поставил на столик чашку, заплатил и вышел. Теперь он будет мерзнуть весь день.
В двадцать тридцать в дверях снова возник Майоне.
— Доктор, я вам не нужен? Я ухожу домой. Сегодня у нас ужинают шурин с женой. Я все спрашиваю себя, у них что, нет своего дома? Почему я должен содержать их?
— Нет, Майоне, спасибо. Я тоже скоро уйду, только закончу работу и закрою кабинет. Доброго вам вечера и до завтра.
Майоне закрыл дверь, впустив в кабинет струю холодного воздуха. От ледяного сквозняка Ричарди вздрогнул, как от дурного предчувствия.
Должно быть, это и было предчувствие, потому что меньше чем через пять минут дверь снова открылась, и перед комиссаром вновь возник широкий силуэт коренастого Майоне.
— Один раз хотел уйти домой вовремя, доктор, и не получилось. Алинеи крикнул через рупор от ворот, что пришел какой-то мальчик, говорит, в театре Сан-Карло совершено жестокое преступление. Мы должны пойти посмотреть, в чем дело.5
В семь вечера священник дон Пьерино Фава, как обычно, стоял у боковой двери — у входа в театр со стороны садов Королевского дворца. Эту дверь охранял его прихожанин Лючио Патрисо. Дружба много значит. Священник не был к нему снисходительнее, чем к другим прихожанам, и даже не уделял ему особого внимания, лишь здоровался, выходя из церкви после мессы. Но Патрисо и это считал для себя честью.
Этими приветствиями дон Пьерино уже давно платил ему за самое большое удовольствие в жизни — возможность слушать оперу. Наивная душа дона Пьерино парила над залом и подпевала артистам, а его губы неслышно повторяли слова, которые он знал наизусть.
Еще в детстве в городке Санта-Мария-Капуа-Ветере, недалеко от Казерты, он, бывало, сидел на земле в саду виллы, где фонограф наполнял воздух волшебными звуками, и слушал музыку затаив дыхание, со слезами на глазах. Так он мог просидеть много часов подряд, не замечая ни холода, ни жары, ни дождя.