Фредерик Дар - Потому что красивый
— Не бери в голову, Козочка, этим занимается Сан-Антонио.
— Хочешь, я скажу тебе про твое Сантонио?
— Нет, не надо, это же друг!
— Ах-ах-ха! Таких друзей полно, как собак нерезаных! Широкая пасть, бархатный взгляд и полная бездарность, зуав вонючий! И как это его вообще комиссаром сделали? Что-то тут нечисто! Держу пари, что он фармазон или педик! А может быть, жид пархатый. Ты можешь поручиться, что он не еврей? А, я знаю: он голлист! Его нахальная широкая пасть маскирует страх как бы не обоср…ся! Он вас провоцирует на критиканство властей, чтобы вы раскололись! А сам втихаря стучит на вас! Двуличник! Вот вас однажды выкинут и это будет из-за него. Осведомитель! Да от него прет предательством! Скажи-ка, ведь этот семейный отдых — фальшивка? Наверняка задумана какая-нибудь гадость, а? Только страдает-то кто? Моя племянница. И я помираю от страха и печали, потому что Мари-Мари МОЯ племянница. Из-за кого! Из-за этого апостола зла! Этого пидара-любовника! Этого бессердечного ничтожества! Думаешь, он там озабочен моей племянницей? Ее могут угробить, расчленить, изнасиловать! Чем больше ее будут пытать, мою бежняжку, тем больше твое дерьмо Сантонио обслюнявится от удовольствия. Хочешь, скажу тебе почему, Александр-Бенуа, очень хочешь?
— Если ты это скажешь, я тебе пасть расквашу, корова толстая!
— Потому что он садист! — рявкает Китиха.
— Посмей только это повторить, Берта, — тянет тусклый голос Мастарда.
— Он садист! — повторяет она храбро.
Тишина противоборства характеров. Затем раздается опустошенный голос Толстителя.
— Знаешь, Берта, что я тебе скажу?
— Скажи.
— Ты несправедлива.
— Ах, вот как! Я несправедлива! Меня усыпляют до потери сознания, похищают единственную племянницу и хотят, чтобы я еще веселилась. Чтобы я попросила еще! Эти два хрена легавых, морды нализавшиеся, ждут доброго желания киднапера, а я, вот, несправедлив! Знаешь, что я тебе скажу, Берю?
— Ты уже достаточно вывалила дерьма, Толстуха!
— Я начинаю понимать игру вашей парочки!
— Ах, вот как!
— Официально заявляю! И знаешь, что я тебе скажу?
— Давай, выкладывай: перевернутая бадья должна быть пустой!
— Я теперь ясно вижу, к чему вы оба клоните!
— Это ты уже говорила. Теперь спой, пташечка, для разнообразия. Что ты там видишь, толстая дура?
— Вы оба педики, ты и он! Два злобных извращенца, которые нафаршировываются по очереди. Это неизбежно! Ясно автоматически. По-другому я объяснить ваше поведение не могу! Ты скурвился, Александр-Бенуа! Стал жертвой его происков! Твои мозги расплавились, простофиля!
— Знаешь, что я тебе скажу, Берта? Плевать мне на твои инсинуации. У меня есть свои мысли на наш счет, Сан-А и мой. Я даже не злюсь, напротив, мне смешно. Смори: ха! ха! ха!
Звук пощечины прерывает фальшивое веселье моего Друга.
Непродолжительная тишина.
Затем Берю:
— А, нет, я восстаю, только не это! Ты посмела дать пощечину мужчине, Берта! Ты позволила себе!
Еще одна, более звонкая, чем предыдущая.
— Вот доказательство! — провозглашает Берта, запыхавшись от усилий. — Никогда не позволю тебе быть ублюдком, в то время как племянница похищена! Подожди, Александр-Бенуа, вернемся в Париж, и ты будешь присутствовать на разводе века.
— Развод! Чей развод? — мямлит Несчастный.
— Наш! Он будет огромным, как дом! У меня появилось желание начать новую жизнь, господин Берюрье! Столько лет провести замужем за педерастом, нет уж, спасибо! Хватит! Жизнь с бессердечным типом, у которого на глазах уволакивают племянницу, а он и пальцем не пошевелит — настоящая пытка! Стоп, достаточно! Вернемся — я бегу к адвокату.
Слоновий рев. Глухой удар. Крик.
— А вот это, куда прилетело, шлюха? Прямо в рыло, не так ли? А вот и другой, сюда! Не хуже центра нападения сборной команды, чертова толстая паскудина? Подожди, я сейчас еще приложу по-своему. По крайней мере ты будешь знать, почему разводишься, дура набитая!
Мне кажется, наступил момент для диверсии. Толкаю приоткрытую дверь, за которой стоял, как за рвом в зоопарке, который отделяет парочку животных с плохо изученным нравом.
Искусство жить составляет в том числе умение не злоупотреблять скабрезными зрелищами. Человек обязан раскапывать залежи своего персоналитэ, но стараться не переходить границ, ибо иначе никогда не отчистить дерьмо с подошв.
— Привет, влюбленные! — бросаю я жизнерадостно. — Можно войти?
Берта валяется поперек канапэ. Толстяк, фиолетовее епископской сутаны,[14] прогнулся для новой подачи. Мое вторжение привносит кислород в комнату, пропахшую миазмами.
— О, мы как раз говорили о тебе, — бормочет наш холерик. — Берта вежливо уговаривала меня сообщить здешним легавым о похищении Мари-Мари.
— Ничего нового?
— Нет, приятель. Черная дыра. Маэстро не объявлялся. Знаешь, меня беспокоит, что он замышляет? С таким преступным убийцей, как он, можно всего ожидать.
Я качаю головой.
— Какой ему интерес делать что-то плохое Мари-Мари?
— Только для того, чтобы ей было больно. Комарик-то наш резвый.
— Да брось ты: это для него козырь, чтобы сыграть в нужный момент.
Китиха, на которую мы не обращали внимания в начале этого любезного разговора, поднимается и начинает метаться по комнате с безумством свиньи, ищущей корыто.
— Что ты ищешь, любовь всей жизни моей? — беспокоится наш Приветливый.
— Чего-нибудь, — отвечает она с отсутствующей интонацией.
Она его находит.
Речь идет о ручке для подъема пластинчатой шторы (и для опускания, соответственно). Она складная с длинной металлической трубкой, верхний конец которой приделан к блоку.
— Ты на рыбалку собралась? — дурачится Александрович-Бенито.
— Получай, Сифилитик! — взревывает вдруг фурия, обрушивая стальную трубку на череп своего мучителя.
У Берю было время слегка отклониться. Он принимает не меньшую часть ручки на толстый хрюкальник, который взрывается, как помидор, запущенный с Марса. Кровушка Мастарда щедро орошает окрестности.
Честно говоря, в хозяйстве что-то немного не ладится. Берюрьевская парочка переживает один из тех несколько скрипучих периодов, которые придают ореол холостячеству.
— Постойте, — восклицаю я. — Вы с ума сошли, Берта!
Хочу вырвать орудие, весомость и форма которого в сочетании с Бертовским ражем кажутся мне опасными. В этот миг (как говорят всегда в моих книгах) сильный резкий голос произносит:
— Альто де манос!
Что в переводе с испанского более или менее означает «Руки вверх».
Это перехватывает дыхание всем нам троим.
Бросаем взгляд в сторону двери и видим двух брюнетистых типов в серых костюмах в клеточку, весьма вежливо держащих шляпы в левых руках и револьверы в правых, как и рекомендовано правилами хорошего тона на Тенерифе.
— Я сказал: «Руки вверх!» — повторяет один из них на плохом английском-уровня-испанской-средней-школы.
И поскольку мы, изумленные, не двигаемся, его товарищ повторяет:
— Он сказал: «Руки вверх»!
На немецком-турвариант-школа-для-служащих-гостиниц-на-Канарах.
— Не могли бы вы повторить на французском? — вздыхаю я. — Мои друзья не говорят на других языках.
— Можно, — уверяет первый из двух неуместных. И бросает парочке крупнорогатых.
— Ле манос вверх!
С этого момента мы повинуемся (повиновение — основа всех достоинств).
Дуэтик тот еще. Забавный тандем. С первого взгляда можно сказать артисты мюзикхолла. Что-то от акробатов-велосипедистов. Но со второго взгляда, как говорит мой друг Лиссак, усекаешь, что это легавые.
Гишпанские, живописные, в слишком очевидных шмотках, пахнущие горелым растительным маслом и косметикой, но фараоны с головы до пят и при исполнении.
Даже возраста примерно одного и того же.
Прямо как братья. Ей-богу, они похожи.
Не антипатичны, скорее напротив. Наверное, торговали дровами до того, как были приняты на псарню.
— Полиция? — спрашиваю я.
— Да.
— Мы тоже, — рокочу я. — Рады познакомиться, коллеги.
И протягиваю им открытую массивную руку.
— Не опускайте руки! — квакает резко тот, который не другой.
Ее темный глаз недружественен.
— Чему обязаны удовольствием видеть вас, господа?
— Сейчас узнаете.
Он указывает на окровавленного Берю и Толстительницу, вооруженную рукояткой:
— Вы дрались?
— Вовсе нет! Мы репетировали пьесу, которую должны играть на празднике полиции 22 числа следующего месяца. Шедевр под названием «Молока не будет, но свистеть можно», неизвестный опус Жюля Мориака, продолжение его драмы «Рука в салатнице, или Мемуары полицейского-вегетарианца», разве она вам не известна?
Он буравит нас взглядом более трех секунд, а его глаза сходятся, как отверстия стволов ружья.