Мишель Сланг - Холод страха
— В безобидных россказнях и костях?
— Не столько в них, монсеньор, сколько в своей излишне доверчивой натуре, которая толкнула эти юные создания на тропу соблазна. Не моя ли вина? Не моя ли рука привела их к развращенности, обличению и смерти?
Прелат сказал категоричным голосом:
— Нет! Бесхитростная доброта вашей светлости не может считаться причиной чужих грехов.
— Вы так милосердны!
— Вы ведь не могли ни предвидеть смерть вашей юной супруги, ни тем более желать этой смерти.
— О нет, нет!
— Вы ведь никак не могли пожелать того, чтобы еще раз стать вдовцом!
— Оборони меня Бог.
— И в очередной раз жить в печальном одиночестве.
— О злополучный день!
— Ни один человек во всей стране не обвинит вас.
— Молю Небо, чтобы это было так.
— Сердца ваших друзей, ваши верные придворные, бедняки крестьяне, знатнейшие вельможи, его величество, сама Церковь — все скорбят с вами в этот тяжкий час.
— Благодарю вас, святой отец.
— Однако если мне будет позволено коснуться вашего положения овдовевшего супруга, чья рука внезапно стала свободной для нового брака, посмею напомнить вашей светлости о том, что теперь перед вами открылась возможность породниться через брак с семейством столь высоким, что мне нет нужды его называть…
— В подобное время, — сказал герцог, — не должно помышлять о браке. Но когда мое горе поутихнет, тогда мы сможем поговорить об августейшей особе, вами упомянутой, чья сестра, если не ошибаюсь, как раз достигла пятнадцати лет, а потому вполне созрела для вступления в брак. Вам, монсеньор, я поручаю все приготовления к брачной церемонии, которая, нет нужды напоминать об этом, может состояться лишь после того, что принято называть положенным сроком.
— После положенного срока, разумеется, — ответил прелат.
Магия ужаса
Клодия О'Киф
Озеро последнего желания
Ночью Вилона, очнувшись от реальной жизни, снова оказалась у того же озера, что и в прошлый раз. И хотя берег был жестким, колюче-холодным, сырым, под стать окружающей тьме, она лежала на мягком мху, укрытом бледной россыпью лепестков магнолии, лежала, преклонив голову на малахитово-зеленую подушку из чего-то, напоминающего нежную замшу. Одинокий лепесток, слетевший сверху с почти невидимых ветвей, скользнул по ее шее и, беззвучно упав, смешался с другими. Она села.
Напряженная. Застывшая в ожидании.
Поднялась. Взглянула на недвижную озерную гладь, темную, отливающую перламутром, как черная жемчужина, на замерзшие отражения тростников и камышей. На мгновение задумалась — а какова же она сама? Но стоит ли спускаться к воде, стоит ли глядеться в нее? Нет. Как и прошлой ночью, Вилона почему-то ощутила, что бояться нечего. Она будет прекрасна. Много, много прекраснее, чем в реальной жизни.
Волосы — длинные, прямые, разметавшиеся, цвета красного золота. Лицо тонкое и удлиненное, скулы — высокие и крутые, словно выточенные величайшим из скрипичных мастеров. Линии, смягченные прозрачными тенями. Кожа, точно шерсть сиамской кошки, бледная, на щеках — лишь чуть-чуть темнее. Тонкое, хрупкое тело.
Одежды из великолепной ткани, алебастрово-розовой, вырезанной наползающими друг на друга лепестками. Тяжелые, но не для нее. Она сильная. Прижимает к груди книгу, в которой каждое стихотворение, каждая история написаны далеко отсюда, уже не детской, но еще не женской рукой. Ее рукой.
Недолгое ожидание — и вот уже с безоблачного неба опускается черный лебедь, описывает последние круги над водой. Огромный лебедь, широкие крылья, глаза и лапы — серебристо-черные, как озерная вода. Оперение столь темно, что почти неотличимо от ночного неба. Он слетает к камышам и опускается с легким всплеском. Широкая грудь, прикоснувшись к воде, оставляет рябь, изящную, как резьба на старинном женском зеркальце.
Лебедь плавал по озеру туда-сюда, поглядывал на нее со спокойным любопытством. То же самое было и вчера, как она потом обнаружила — целый час, но смотрел он издали, от смущения, из опасения ли, непонятно. А потом, еще до первых проблесков зари, взмыл в небо и унесся к горизонту.
Сегодня, однако, терпение ее лопнуло. Уставшая сидеть и наблюдать, она встала и тихонько подошла к воде. Лебедь заметил — и замер посреди озера.
Непонятно. Ведь каждое мгновение здесь, каждая мелочь подчинялись ее воле. Все — как пожелает, все — предсказуемое, умиротворяющее, в точности, как она придумала. Почему же не подплывает лебедь?
И, не жалея легких серых туфелек, о которых в действительности и мечтать бы не посмела, она ступила в воду — и побрела к лебедю. Новое удивление — он стал стремительно двигаться навстречу.
Вилона, пятясь, вышла из озера — обратно на землю, почти что к самой магнолии.
Лебедь, скользя, доплыл до берега, одним махом крыльев вспорхнул к тростникам — и в следующий миг лебедем уже не был. Так она и думала, так и должно было случиться — юноша. Годом-двумя постарше ее, стройный, широкоплечий, с высокой, царственной шеей, угольно-черные волосы колышутся на ветру подобно лебединым перьям.
Он шел, склонив голову, следя взором, как вода переходит в песок, а песок — в изумрудный мох, и смущение, граничащее со стыдом, она мшистую прогалину — возможно, теперь он подойдет поближе?
Он покачал головой. "Ты же не хочешь…"
Слова, которых юноша не произнес, слова, которые она не услышала ощутила.
"Нет, хочу!" — Она сказала это громко, поднялась, потянулась к нему, обняла… нет, попыталась обнять, потому что плечи его снова обратились в крылья. Прикосновение к человеческому телу длилось лишь долю мига, она успела только дотронуться до черных волос, ощутить кончиками пальцев шелковистые пряди — точь-в-точь перья… и вот уже руки ее обвивают лебединую шею, и клюв легонько прихватывает ее плечо, приказывая остановиться…
Вилона открыла глаза и увидела капельницу над больничной кроватью, пузырьки с лекарствами, выстроенные рядом на столике, ждущие времени очередного укола. Увидела свои руки, сжимающие тетрадь, обложку, давно утратившую цвет от пота горящих в лихорадке ладоней. Ощутила внутри влажное напряжение неслучившегося оргазма. Возможно, медсестры что-то заметят — но точно ничего не скажут. Медсестры, которые, похоже, знают о ней все.
Вилона успела записать в тетрадь лишь несколько строк — и снова в болезненный полусон. Очнулась, написала еще немножко — и опять почти что лишилась чувств. Вытащила себя из слабости и жара в третий раз — и заметила родителей, сидящих по обе стороны ее кровати. Сердитое, как обычно, лицо отца, полного злости не на нее, злости вообще, взгляд матери, горестно изучающей нарывы у дочери на руках, все увеличивающиеся. Все больше, все воспаленнее — стрелки на часах, отсчитывающие, сколько дней жизни осталось.
"У этих бессердечных сволочей законников, может, ни совести нет, ни стыда, — отец опять за свое, — но что ж у них… — помолчал, — …дочерей, что ли, нет?" Говорит — и, сам того не замечая, припечатывая каждое слово, ручкой красного дерева стучит по тыльной стороне руки, оставляет короткие чернильные шрамы, что так не вяжутся с шикарным маникюром.
Она глядит на отцовские руки, потом — на материны. Смешно — чем больше нарывов расцветает на руках Вилоны, тем одержимее ее отец холит свои собственные. А вот мать — наоборот, никакого вам больше лака, никакого маникюра, никакого даже крема для рук, ха! Не руки — символ покаяния, безмолвное заявление о тоске-печали, об отчаянии, в которое приводит ее доченькина болезнь. Ну, может, еще и попытка хоть как-то скрасить жуткий контраст между здоровьем и умиранием.
Как много говорят эти руки! Вилоне противно. Но она понимает, что отец и мать правда любят ее, — и улыбается им.
"Богом клянусь, — рычит отец, — попадись мне только в руки кто-нибудь из этих идиотов, которым на все плевать, я…"
Мать прерывает: "Как ты сегодня, радость моя? Еще не отошла после беспамятства?" На слове "отошла" внезапно сводит горло, сработала внутренняя цензура, дошло, похоже, что за страшным словом умудрилась назвать происходящее. "Может, мне поговорить с доктором?.."
…НАСЧЕТ МОРФИЯ, — не произносится, но подразумевается.
"…Но народ, вся остальная страна — с тобой, Вилли, детка. Ты посмотри, какой сегодня поток!" — Отец потрясает двумя огромными мешками пыльными, похоже, по полу волочил. А внутри — открытки, конверты, подарки — все, что приходит по почте.
Она задумалась обо всех этих диких газетных историйках — про то, как письма проникшихся читателей спасают жизнь смертельно больным людям, чушь какая, человеческое тело — не телесериал, ему письмами жизнь не продлишь.
Голову давило — так отчаянно, что слушать отца было мукой. Так, словно мозги медленно выдавливают изнутри черепа — в область лба, что, собственно, и делали стремительно разбухающие лимфатические узлы. Чтобы как-то ослабить боль, хотелось набрать в грудь побольше воздуху, как после самого тяжкого физического усилия, как если бы спринтом бежала по кругу, снова и снова, без остановки. Так бы и самый выносливый спортсмен сломался, захлебнулся бы стоном. Но она-то, она ж и дышать глубоко не может, и быстро — тоже! Болезнь уже и легкие ее зацепила, так что каждый вздох делать приходится осторожно.