Роджер Эллори - Красная лента
Мужчина прошел по коридору к себе в кабинет. Там он, несмотря на поздний час, поднял трубку и набрал какой-то номер.
Дождавшись, пока на том конце ответят, он спросил:
— Вы видели воскресный выпуск «Пост»?
Кивнул и нахмурился.
— Она была одной из наших? Это мы сделали?
Покачал головой.
— Я думал, мы уже покончили с этим дерьмом с багажными бирками…
Он еще больше нахмурился.
— Мне плевать, так это или нет. Это привлекает нежелательное внимание. Ради бога, внимание прессы — это последнее, что нам нужно!
Он слушал, качая головой.
— Нет, это вы меня послушайте! — отрезал он. — Я прекрасно могу прожить без этого дерьма. Это вам не телевизионный фильм. Я даю вам работу и надеюсь, что вы используете правильных людей, а не какого-то отработавшего свое психопата, который возомнил, что он в игры играет.
Сжав кулаки, он попытался совладать с гневом.
— Нет, — отрывисто сказал он. — Очевидно, дело не в этом. Мне глубоко наплевать, что с ним случилось. Передо мной газетная статья, в которой говорится, что это дерьмо все еще продолжается. Выясните, откуда это. Положите этому конец. Тут вам…
Его перебили. Он послушал и кивнул.
— Тогда займитесь. Черт побери, займитесь этим делом! Я не хочу ничего слышать об этой истории, понятно?
Он снова кивнул.
— Хорошо, убедитесь, что это так.
Он положил трубку, снова взглянул на лицо Кэтрин Шеридан и швырнул газету на стол.
— Чертовы ублюдки! — процедил он сквозь зубы, повернулся и вышел из кабинета.
* * *— Якорь к ветру, сынок, — часто говорил мой отец. — Якорь к ветру.
Однажды я спросил, что он имеет в виду.
— Судно заходит в порт и швартуется у пристани. Ветер дует с моря. Он может вызвать столкновение судна с пристанью. Поэтому капитан бросает якорь с другой стороны, чтобы остановить движение судна. Это значит, что ты должен смотреть на вещи с разных сторон. Ты готовишься. Ты принимаешь меры предосторожности. — Он поднял тонкую деревянную планку, отполированную и гладкую, словно стекло. — Шпон, — сказал он. — Я сделаю узор из черного каштана, морской раковины и перламутра. Это будет красивейшая вещь из тех, что тебе доводилось видеть. И ты можешь помочь мне сделать ее, сынок, ты можешь мне помочь.
Он не хотел рассказывать, что это будет. Я его десятки раз спрашивал, но он молчал.
Якорь к ветру.
Я помогал отцу с приготовлениями, не понимая, что он собирается делать. Отказался бы я, если бы знал?
Иногда я езжу туда, чтобы повидаться с ней. Пятнадцать лет. Поднимаюсь по лестнице и слушаю, как скрипят под ногами половицы. Чувствую, как учащается сердцебиение, гадаю, как она меня встретит. Если она не спит, то будет кричать и мучиться. Если спит, прерывисто дыша, то толку от нее не будет никакого.
Она пугала меня. Я был подростком, и в моей крови кипели гормоны. Я думал о девочках, о футболе, обо всем, о чем мне положено было думать. И моя собственная мать пугала меня. Другим ребятам не приходилось сталкиваться с этим. У других были нормальные родители, нормальная жизнь, а самой большой их заботой были карманные деньги и свидания по выходным.
Я стоял на лестничной площадке довольно долго. Ладони у меня стали влажными от пота. Потом я подошел к двери и замер на секунду. Мне надо было собраться, набраться смелости. Я почувствовал, что не могу повернуть ручку двери, и вытер ладони о футболку.
Я аккуратно открыл дверь. Сквозь занавеску, которую отец повесил перед кроватью, ничего не было видно. Я слышал ее дыхание, хриплое и глубокое. Она спала, и я был рад этому.
У нее была бледная прозрачная кожа — как волокно, как перламутр. И словно натянутая на барабан. На ее лице было заметно напряжение. Она вздыхала и бормотала что-то. Тонкие пальцы, не способные удержать что-то тяжелее перышка. Изможденное тело. Она была совсем на себя не похожа. Как будто что-то съело ее изнутри. Она была такой, сколько я себя помнил. Она не была тем человеком, которого я хотел бы видеть своей матерью. Это был какой-то другой человек. Я молча наблюдал за ней, не смея вздохнуть, чтобы не издать ни звука, поскольку если она проснется, то начнет кричать, или плакать, или нести чушь, а я уже наслушался всего этого. Поэтому мне не хотелось, чтобы она проснулась.
Я не знал, что отец собирался делать, но у Большого Джо всегда был ответ, всегда было решение проблемы.
— Сынок, — сказал он, — твоя мать больна. Она больна неизлечимо.
У меня перехватило дыхание, закружилась голова. На глаза навернулись слезы. Я не хотел плакать. Я никогда больше не хотел плакать.
— В плаче нет ничего плохого, — сказал Большой Джо. Он протянул руку и прикоснулся к моей щеке. — Плачь, если хочешь.
— Это поможет? — спросил я.
Он улыбнулся и покачал головой.
— Некоторые люди считают, что помогает.
— А ты? Что ты думаешь?
— Я не понимаю, чем это может помочь.
— Тогда я не буду плакать.
Наступила тишина. Я закрыл глаза и спросил:
— Сколько еще осталось?
— До того, как она покинет нас? Я не знаю, сынок. Я просто не знаю.
— А кто знает?
Он не ответил.
— Что же нам делать?
— Делать? Я не уверен, что мы можем что-то сделать. Нужно просто ждать.
— Значит, это мы и будем делать, — сказал я. — Мы будем ждать.
Воспоминания давно минувших лет, а сейчас вечер понедельника, тринадцатое ноября, и Кэтрин больше нет. Как и моей матери. Это, более чем что-либо другое, оказалось самой большой иронией моей жизни.
Занятия закончились. Я укладываю книги в портфель и стряхиваю мел с пиджака.
Я поворачиваюсь и гляжу на доску. Там — через всю доску — я написал очень известную фразу: «Несправедливость в какой-либо части мира представляет угрозу для справедливости во всем мире».[5]
Кажется, мы убили человека, который сказал это.
Что я сегодня рассказывал им? Что я вкладывал в их восприимчивые умы? Этику литературы. Обязанность автора восхвалять честность, прямоту, описывать читателю суть проблемы как можно точнее.
— Но с чьей точки зрения? — спрашивает один студент. — Ведь правда относительна. Она воспринимается каждым человеком по-своему.
— Да, — соглашаюсь я. — Правда относительна. Правда для каждого своя, она индивидуальна.
— Тогда где мы проведем границу? — продолжает он. — Где восприятие того, что один человек считает правдой, становится ложью?
Я смеюсь. Я старательно пытаюсь вести себя так же, как Джек Николсон на экране, и отвечаю:
— Правда? Вы хотите правду? Вы не сможете с ней справиться…
Раздается звонок. Все расходятся. Студент глядит на меня, стоя у двери. Я читаю в его глазах подозрение и неприязнь. Ответ на этот вопрос так и не был дан.
И я думаю: «Я был как ты, очень давно я был похож на тебя».
А потом мы нашли черту, которая отделяет правду от лжи. Мы пересекали ее столько раз, что она потускнела, а после исчезла совсем.
Возможно, самая ужасная ложь — это та, которую мы говорили во благо.
Возможно, самая ужасная ложь — это та, которую мы говорили себе.
ГЛАВА 11
Во вторник утром небо было цвета грязного бинта. Погода сулила дождь. Наташа Джойс отвезла дочку в школу и вернулась домой. Она сидела на нижней ступеньке лестницы и с отсутствующим видом держала возле уха телефонную трубку. Уже несколько минут она ждала, пока ее соединят с мэрией, и наслаждалась погодной музыкой.[6] Погодной музыкой белых людей. Хлои не будет дома несколько часов. В доме чисто, и она одна. Наташа думала о тех двух детективах, что приходили к ней. Точнее, о том, что постарше. Он был похож на мужчину, что приходил к ней вместе с Кэтрин Шеридан, которую на самом деле звали иначе. Они не были похожи физически. Просто между ними было что-то общее. Возможно, тот тоже был легавым.
— Мэм?
— Да, я здесь, — отозвалась Наташа.
— Мне очень жаль, мэм, но у нас, похоже, возникли осложнения с компьютерной системой. Вы сказали «Кинг», верно? Дэррил Эрик Кинг?
— Да, верно.
— Зарегистрированная дата смерти — седьмое октября две тысячи первого года?
— Да, правильно.
Секунда молчания.
— Он должен быть в базе, мэм. Нет никаких сомнений.
— Возможно, дело в задержке передачи данных. Я говорила с кем-то до этого, и мне сказали, что через пять лет все записи поступают в архив. Может, какая-то задержка или что-то еще?