Михаил Попов - Давай поговорим! Клетка. Собака — враг человека
Сначала мне его зверская неграмотность показалась избыточной деталью, это все равно как если бы Яго был изображен прокаженным и кривым, но потом я с этим смирился. Пусть, раз уж так сложилось. Со временем в ходе подготовительно-общеобразовательных бесед я обнаружил, что Рома Миронов, как это ни дико, тянется к знаниям. Так, кажется, писали в школьных характеристиках. Пытливый мордоворот, это сочетание меня весьма забавляло. При этом я держал в уме оскорбительный его пинок мне в задницу. Я человек злопамятный и мстительный, как все неудачники моего поколения, тем более что я еще и калека.
— Я помню это.
— Но шевеление элементарной и робкой мысли на дне грязной пещеры, которой являлась голова этого туалетного весельчака, меня забавляло и подхлестывало. Разумеется, я никогда не верил ни в каких Макаренок, по сути придумавших лишь способ штамповки кадров для карательных органов, но признаю возникновение педагогического азарта во мне. Азарт разгорался по мере того, как в этом «отморозке» все более выявлялся инструмент для осуществления моего обоюдоострого плана. Я сделал открытие на фронте собеседований с ненужным мне телохранителем.
— Хочешь меня спросить, не любопытно ли мне, какое именно?
— Даже если ты не спросишь, все равно расскажу, ибо для этого пришел. Открытие трогательное и какое-то неоригинальное. Сначала что-то вроде брезгливой жалости… но потом нет! нет! нет! — сказал я себе. Это еще не победа, это разведка добрым словом, всего лишь. А понял я вот что: его, Романа Миронова, громилу под метр девяносто с гирями вместо кулаков, с «положением» в преступном мире, с двумя, тремя десятками баб за спиной, с деньгами шальными, — никто не любит! И, что характерно, это его зверски мучает. Он оброс носорожьей кожей, и обычное прямое оскорбление не способно оставить на ней порез. Но внутренне он уязвим, он страдает.
— Ничего особенного в этом открытии твоем нет. Хоть вон Маяковский — трибун, главарь, а душа нежна. И в ранах.
— Да, да, я ведь и сам вначале себе сказал, что открытьишко — тьфу! Тут интересность в другом. Ему, Роману, нужно было любви, а мне, человеку, догадавшемуся об этом, желалось совсем другого. Рассчитаться, отомстить. И лично ему, Роману Миронову, и всему его поколению. Кстати, попутно я сделал и второе открытие, правда, легко выводящееся из первого. Их всех, мясистых акселератов-костоломов, никто не любит. Всю «стену». И бесятся они в основном от недостатка любви. Мне плевать было на одного, стало быть, и на всех скопом тоже было плевать. Слюна, обращенная в сторону толпы, еще холоднее.
Настя поставила чашку на журнальный столик и потянулась к пачке сигарет — пуста.
— Я принесу, на кухне, на столе, я видел целую.
Василий Леонтьевич пришел под воздействием своего рассказа в состояние довольно сильного возбуждения. Он удалился быстрым шагом в сторону кухни и говорить продолжил, еще не полностью вернувшись.
— Ты, конечно, уже догадалась, что именно я решил сделать. Влюбить его в себя.
— Не подходи ко мне, мразь!
Пачка сигарет шлепнулась на лакированный стол.
— Но для того, чтобы влюбить в себя человека — не важно: мужчину, женщину, — надо как можно достовернее сделать вид, что ты сам влюбился. Вначале я не был уверен в своих силах. Раньше мне удавалось влюблять в себя женщин, и даже красивых, но это не то же самое, что овладеть чувствами молодого бандита. Оказалось — волновался зря. Для охмурения дитяти-бандита хватило всего лишь слов. Правда, очень большого количества и очень обдуманно расставленных. Не понадобилось никаких материальных доказательств приязни и привязанности. Если с человеком никто никогда не разговаривал по душам…
— Длинные летние вечера…
— Именно. И знаешь, мне почти не приходилось выходить за пределы специальности: история человечества — вот что, оказывается, более всего интересует нынешних молодых преступников. Все эти Цезари, Чандрагупты, Александры Македонские, Ганнибалы, Нельсоны и иже с ними. Для него история была как цветущий альпийский луг для человека, у которого удалили сразу пару катаракт. Он, слушая, доходил до состояния экстаза, и когда, картинно вскочив со своего стула, кричал: «Я здесь стою и не могу иначе!», «Гвардия умирает, но не сдается!», «Кто любит меня, за мной!» — у него, по его собственному признанию, происходило непроизвольное семяизвержение.
— Умоляю тебя.
— Именно «умоляю тебя!» твердил мне испорченный современной демократической Москвою ребенок, прося рассказать еще что-нибудь.
— И однажды ты поведал ему о платоновской академии и просветил насчет того, как мало болтливые античные извращенцы ценили общество женщин и до какой степени предпочитали общество мальчиков, умеющих слушать.
— Не хвали себя за проницательность, хотя ты и права. Я уже два часа сотрясаю воздух, чтобы эхом ответило именно это ущелье. Действительно, был и Платон, и «Пир», и все что положено у голубых соблазнителей. Особенно легко мне стало скользить в этом направлении, когда оказалась очевидной предрасположенность слушателя к сексуальным контактам подобного рода. Странно, что никто не обратил на эти его особенности внимания раньше. Впрочем, надо признать, Роман маскировался: мускулатура, звериное поведение. Так вот, удалив маскировочный налет, я увидел, что мне не сопротивляются. Труднее было самому собраться с силами для подобного… — Василий Леонтьевич брезгливо пожевал губами и вздул ноздри.
— Только не надо мне сейчас говорить, что это было всего один раз и без всякого удовольствия.
— Клянусь Приапом. Одно дело изнывать от знойного, мстительного желания «трахнуть» все это безмозглое мясо, другое дело, извини меня, произвести с громадным вонючим мужиком…
— Хватит. Лучше один раз увидеть.
Василий Леонтьевич как-то опал, стал меньше, и глаза потеряли часть блеска.
— Да, наверное, хватит. Я хочу, чтобы ты поняла все правильно. И пожалела.
— Кого?!
— Меня.
— Тебя?
— Ну ты же должна почувствовать, что это был акт отчаяния. Это ведь почти смерть, если я могу позволить себе жить только совершая дела такого рода.
— Мне тебя не жалко. И надеюсь, что повесть твоя закончена.
— Почти.
— Договаривай.
— Ну, это будет для тебя менее интересно, но уж раз начал… Параллельно с устными разговорами шла и кое-какая письменная деятельность. Под мою диктовку Роман писал письма родным и друзьям, что сидит в клетке в руках дикого маньяка-изувера и подвергается нечеловеческим пыткам.
— А эта чушь зачем?
— Чтобы он поверил, что я его люблю, нужно было доказать, что все остальные к нему равнодушны. И общество в виде милиции и прессы, и родственники в виде сестры и учителя Мухина. Моего отца. И потом, ты забываешь про обоюдоострость, одним ударом я хотел встряхнуть своего батяню-подполковника. Ведь он фактически свел с ума мою мать, и теперь она любит его в полном смысле безумно. Я решил потрепать ему абсолютно крепкие нервишки. И мне это удалось. Редко человеку выпадает в жизни столько идиотских ситуаций и положений, сколько выпало за последние недели Леонтию Петровичу Мухину.
Василий Леонтьевич усмехнулся.
— Люди, в общем-то, беззащитны. Я так аляповато изготовил все эти послания, я так грубо работал, что поймать меня, расчислить и выловить не стоило никакого труда.
— Зачем же ты это делал?
— Из чувства справедливости. Это как на корриде, у быка тоже должен быть шанс. Иначе было бы просто избиение младенцев. Даже в милиции — а там сидят не Штирлицы — усомнились в подлинности Ромкиных посланий, надиктованных мною. Я ведь не изучал специально нынешнюю феню, самым приблизительным образом имитировал Ромкину речь, настолько обезграмотил ее, что это должно было резать глаза. Ничего, все сошло. Мне все удалось, даже в большей степени, чем мыслилось вначале.
— Ты говоришь так, как будто очень доволен собой.
— Не буду врать, отчасти да. Ну посмотри: больной, несчастный, бездарный по большому счету человечишко, без денег, перспектив и т. п., заставляет отнестись к себе… ему удается настоять на своем. Его представление о мире, оказывается, наиболее верно. И пуленепробиваемые троглодиты с энкэвэдэшных вышек, и бульдоги с ампутированными мозгами из подрастающих шаек поставлены на колени. Более того, раком поставлены.
— Но ты-то еще поганее их.
— Да! — искренне и горестно воскликнул Василий Леонтьевич, — да, ты права. Я вернул этому бугаю пинок в задницу, я намотал извилины папаши на свой кулачок, но я несчастнее их.
— И чего ты теперь хочешь?
— Чтобы ты вернулась ко мне, ибо если и есть на свете человек, которого стоит по-настоящему пожалеть, так это я.
Анастасия Платоновна не успела ничего ответить, раздался звонок. Она бросилась к телефону. Послушав, расслабленно вернулась в кресло и сказала: