Анатолий Афанасьев - Ярость жертвы
Первые его слова тоже не отличались разнообразием.
— Сашок, сейчас помру! — и рухнул мимо меня в прихожую. Но до конца не упал, удержался за стену и юркнул на кухню. Там его ждало потрясение, сравнимое разве что с пришествием Спасителя: початая бутылка водки на подоконнике.
— Неужто для меня приготовил, Сашок?! — молитвенно вопросил страдалец.
— Для тебя, для тебя, на мышьячке настоянная.
— Да мне же без разницы, Саш, ты же знаешь. У меня научный опыт.
Дрожащими руками, точно хрустальную вазу, он поднес бутылку к хищному угреватому носу и осторожно понюхал. Худое лицо мечтательно осветилось.
— Она, родимая. Так я налью, Саш?
— Наливай.
Смотреть, как он лечится, было тяжело, но поучительно. Полчашки водки он медлительно нес к устам, возведя очи к небу. Потом двумя решительными глотками, с хрустом остренького кадыка, протолкнул водку внутрь и мелко затрясся жиденьким тельцем, провожая отраву до места назначения. Впечатление было такое, что блудного Яшу от затылка до пяток тряхануло электрическим током. Две счастливые слезинки синхронно выкатились на впалые щеки.
— Ух, хорошо! Момент истины. Спасибо, брат!
— Ты что же думаешь, засранец, у меня тут. рюмочная для тебя?
— Не говори так, брат, не обижай больного старика. Ты же знаешь, я отслужу.
— Каким же образом?
Торопясь, но уже почти нормально, Яша принял вторую дозу. Самодовольно улыбнулся:
— Извини, Саша, но ты не прав.
— В чем не прав?
— Не нами заповедано: не судите и судимы не будете. Мы с тобой творческие люди, так умей войти в положение ближнего. Я артист, и этим все сказано. Если артиста лишить сцены, он мертв. Ты же знаешь мои обстоятельства.
Действительно, обстоятельства у Яши Шкибы сложились удручающие. Когда с приходом на престол пьяного мужика в их театре началась очередная перетряска, он худо сориентировался и примкнул к небольшой группке, которая по инерции продолжала поддерживать свергнутого меченого шельмеца. Легкое помрачение ума стоило ему карьеры. В мгновение ока Яшу вышибли из театра с волчьим билетом. Впоследствии он много раз пытался покаяться, вопил на всех перекрестках, что готов всех коммунистов передушить лично, но его никто не слушал. Только однажды был случай, когда ему едва не удалось вернуться в боевой строй актеров, воспевающих реформы, но в силу своего поэтического темперамента и хронического пьянства и этим случаем он не сумел толком воспользоваться. Было это так. Давний дружок с телевидения протащил его разок в какую-то развлекательную программу типа «Поля чудес», где ведущий, перед тем как предложить ему спеть куплеты, задал совершенно невинный вопрос: «Скажите, уважаемый господин Шкиба, правду ли говорят, что в вашем театре в советское время практиковались телесные наказания?» — «Конечно, правду», — угрюмо ответил пьяный Яша. «И за что же наказывали, если не секрет?» — «Да за что угодно. Парторгу не так поклонился. Любовнице главрежа мало отстегнул. Кашлянул некстати, когда их поганый гимн исполняли. Заведут в гримерную после спектакля и изметелят до полусмерти. До сих пор синяки не сходят. Спасибо Борису Николаевичу, народному заступнику, хоть при нем зажили по-человечески. А то ведь и за людей нас, актерскую братию, не считали».
Отпев свои куплеты, Яша поехал домой в полной уверенности, что завтра же ему предложат новый ангажемент; и лишь перед сном, разливая в стакан праздничный коньяк, с ужасом вспомнил, что главреж, чью любовницу он так некстати помянул, был один из тех, кто еще первее Марка Захарова потребовал выкинуть из Мавзолея батюшку Ленина, оказавшегося впоследствии натуральным немцем по фамилии Бланк. Промашка была ужасная и поставила на Яше Шкибе окончательный жирный крест. С тех пор его ни в один из театров, не говоря уже о телевидении и радио, даже на порог не пускали.
— Я не осуждаю тебя за то, что пьешь, Яков Терентьевич. Это твое личное дело. Но зачем ты меня-то каждый раз будишь спозаранку?
Яша нахмурился и потянулся к бутылке.
— Прости, забыл, что богачи дрыхнут до полудня… Не будешь ли в таком случае столь любезен и не одолжишь ли несчастной жертве вашего режима пять тысяч до вечера? Или даже десять?
— А ты помнишь, сколько уже должен?
— Конечно, помню. Вечером сразу и отдам.
Тут разгорелся неприличный спор, потому что сумма долга не сходилась у нас примерно вполовину. Яша психовал, чуть не подавился остатками водки и договорился до того, что именно сегодня к вечеру получит наконец некую мифическую стипендию, которую фонд «Милосердие» выделил специально для помирающих с голоду народных артистов, и все деньги с удовольствием швырнет мне в морду.
— Вот потому что ты такой буйный, — сказал я, — тебя и выгнали из театра.
Лучше бы я помолчал. Яша побледнел, позеленел, шатаясь, поднялся над столом и, припомня роль царя Эдипа, патетически изрек:
— Вон как ты вознесся, лукавый смерд! Что ж, не надейся на мою защиту на том суде, где будешь отвечать за преступления перед народом. Уверяю, суд не за горами, и никому из вас от него не уйти. Муками десяти поколений придется искупать вину…
— Будешь оскорблять, не дам денег.
— Ха-ха-ха! То ли еще придется услышать, когда отомкнут уста все убиенные вами.
— Хорошо, убедил. Дам денег, но с одним условием.
— С каким, презренный смерд?
— Оставишь меня в покое хотя бы на пару дней.
Получив десятитысячную купюру, Яша испарился, как привидение, и через минуту со двора раздался зычный вопль. Это Яша встретился со своим закадычным дружком, дворником дядей Ваней, поклонником изящных искусств и водки «Зверь».
Не успел я позавтракать, рассчитывая посидеть часика два над проклятым проектом, как позвонила Наденька.
— Забыл меня, негодяй? — спросила кокетливо.
— Нет, не забыл. Тебе чего?
— Где ты был вчера? Я звонила весь вечер.
С Наденькой наш роман тянулся почти месяц — это большой срок. Мне все в ней дорого: ум, повадки, внешность, одежда, — но не нравится, что она работает в модном массажном салоне, где ей внушили, что дотошное знание мужских эрогенных зон автоматически обеспечивает власть над миром. Еще мне не нравится, что она считает меня придурком и при каждой встрече исступленно доказывает, что с мужем у нее с самого начала сложились чисто платонические отношения, которые теперь, когда она познакомилась со мной, вылились в обоюдовыгодный коммерческий союз. Чтобы убедить меня в этой ахинее, она Приводит в пример аналогичные ситуации из жизни лондонских и парижских аристократических семейств. Мне это, разумеется, малоинтересно, но тут у нее пунктик, и, не поговорив о своем муже-челноке, не перечислив его достоинств, куда входит и редкостная деликатность в отношениях с женщинами, свойственная разве что средневековым монахам, Наденька и не подумает лечь в постель.
— Чего молчишь? — позвала она из трубки. — Стыдно признаться?
— В чем признаться?
— Чем занимался вчера.
— Ничем не занимался. Утром посуду сдавал. Вечером дрова рубил.
— Очень остроумно. Я сейчас к тебе приеду.
— Зачем?
После долгой паузы Наденька мягко заметила:
— Дорогой мальчик, а ведь ты задумал что-то мерзкое. Какую-то гадость против Наденьки.
— Совсем нет, — смалодушничал я. — Просто дел по горло. Надо срочно кое-куда смотаться.
— Ты же говорил, что не можешь больше двух суток без женщины.
— Ради бизнеса приходится иногда жертвовать личным счастьем.
Наденька, казалось, укоризненно улыбнулась в трубку:
— Знаешь что скажу тебе, милок. Вот мой муж никогда бы не поставил женщину в такое двусмысленное положение. Получается, вроде я навязываюсь. Ты хоть понимаешь, что это унизительно?
— Понимаю. Давай потерпим до завтра.
— Завтра уже будет опасно.
Это был сильный аргумент, но я и тут нашелся:
— А мы, как с мужем, платонически.
— Хам! — сказала Наденька и повесила трубку.
Через два часа я сидел в кабинете Георгия Саввича Огонькова, директора фирмы «Факел». Мы пили кофе и ждали еще двух-трех человек, чтобы ехать куда-то по Горьковскому шоссе смотреть землю под застройку. Беседовали дружески о том о сем, улыбались друг другу, но, как всегда, как с первого знакомства, витала между нами шальная мысль, что, пожалуй, лучше бы нам вообще не встречаться на белом свете. Почему? Да черт его знает. Георгий Саввич — импозантный джентльмен с манерами мелкопоместного барина — был из тех, кто за два года успел сколотить изрядный капиталец, приватизировал все, что охватил взглядом, и уже пристроил детей в Европе, прикупив им — сыну и дочери — французское подданство. От него веяло таким же крепким душевным здоровьем, как от энергичного жука, окопавшегося в навозной куче. Увы, теперь выбирать не приходилось: кто платит, тот и хорош. Меня он купил с потрохами за двести долларов ежемесячного оклада плюс десять процентов прибыли от каждой сделки, в которой я принимаю непосредственное участие.