Анатолий Жаренов - Фамильная реликвия
Нищие дворяне… Не посадские мужички, возведенные растеряхой-императрицей в дворян-однодворцев, не эпроновцы, добывшие камушек со дна Брульяшки… Обнищавшие дворяне жили тут, отторгнутые от «общества», выброшенные за борт. В насмешку, видно, назвал народ эту улицу Дворянской. Официально же именовалась она Песчаной слободой. Так и писалось везде – Песчаная слобода.
Сказочку рассказал мне Дукин. Но пока рассказывал он ее, думал я не о царицыных драгоценностях. И не о дворянах даже. О старике Бакуеве думал я. Говорил мне Наумов, что в бакуевской папочке лежал план Заозерска, старинный план. С ним сверял свои маршруты по городу одержимый кладоискатель. И была помечена на том плане красной карандашной чертой Дворянская улица. Дворянская, да не та.
А вот Астахов на ту угадал…
– Давно здесь твоя мамаша живет, Дукин?
– Сам спроси, – посоветовал Дукин, шаркая тапочкой по полу. На длинном унылом лице его стыла безнадежность. Стал понимать Дукин, что поход через Брульяшку, видать, нынче не состоится.
– Спрошу еще, – пообещал я. – А ты пока покажи, где раму Астахову ладил.
– Милиция она и есть милиция, – обреченно произнес Дукин, сползая со стула. – Честное пионерское. Разве это жизнь? – Он поддернул пижамные полушорты. – Ты вот можешь, а я нет. Это справедливо? Ты моей мамаше указание дашь?
– Какое указание?
– А такое, что я не в тюрьме. Нельзя человека штанов лишать, понимаешь? Человек как лебедь, он летать обязан.
Он сокрушенно махнул рукой и зашаркал к двери. В кухне что-то громыхнуло, и в дверном проеме возникла мамаша.
– Куда еще?
Мамаша не доверяла даже милиции.
Дукин, не удостоив ее ответом, потянул дверь соседнего с кухней чуланчика, который оказался и не чуланчиком вовсе, а вполне приличной столярной мастерской, достаточно просторной и даже светлой, ибо имелось тут окно, выходящее в кухню. У одной из стен располагался верстак, возле другой высился штабель новеньких посылочных ящиков. Я понял, что наткнулся на источник доходов Дукина, но не стал смущать его вопросами типа «откуда дровишки?»; я сделал вид. что не заметил ни ящиков, ни фанеры, которая, как мне было известно, могла произрастать только в одном месте, на мебельной фабрике; я не заметил этого и заговорил об Астахове; мамаша стояла в дверях, засунув руки под фартук, и чутко прислушивалась к беседе, которая носила несколько однообразный характер, ибо на все свои вопросы я получал односложное «нет». Мне хотелось знать, как вел себя Астахов в доме, не высказывал ли желания что-нибудь осмотреть, бывал ли во дворе, в какие комнаты заходил, о чем говорил… Но ничего особо любопытного я не услышал, если не считать одной маленькой подробности. Покидая дом, Астахов каждый раз выходил на середину улицы, останавливался и разглядывал здание с фасада. Потом пожимал плечами и отправлялся к трамвайной остановке.
– На жестянку пялился, – сказал Дукин. – Жестянка там над окном висела. С завитушками, понимаешь?
– А куда делась?
– Ветром, поди, сдуло. Ржавая она была, насквозь проеденная.
– Нарисовать можешь?
Он взял с верстака толстый карандаш и на обрезке фанеры вычертил овал. Поместил в овал восьмерку, перечеркнул ее двумя вертикальными линиями, подумал и приделал к восьмерке хвостик. Полюбовался, почесал карандашом лысину и пририсовал к цифре еще один хвостик, теперь уже слева.
Так что же все это значило?
Часть пятая
– Будьте здоровы. Рад, что это маленькое недоразумение уладилось…
Сикорский остановился возле чугунной церковной ограды и протянул мне руку. Если он, произнося последние слова, и погрешил против грамматики, то на это вряд ли стоило обращать внимание. Недоразумение действительно уладилось – серая папочка с бакуевскими бумагами нашлась. Она, собственно, и не исчезала, как выяснилось. Ее плохо искали. Когда же кто-то из членов инвентаризационной комиссии, назначенной по нашему настоянию, отодвинул бамбуковую этажерку от стены (этажерка мешала ему добраться до высокой плоской картонной коробки с какими-то старыми транспарантами), когда он ее отодвинул, то Вероника Семеновна тихо ойкнула и, конечно, тут же заплакала, на этот раз от радости.
Но почему Веронике Семеновне не пришло в голову заглянуть под этажерку в тот день, когда она плакала от огорчения?
Сикорский пожал мне руку и вернулся к текущим делам. Недоразумение уладилось. «Я ведь, кажется, говорил вам, что у нас никогда ничего не похищали», – сказал он мне, вручая серую папку. Завалилась она под этажерку, затерялась на время, а потом вот нашлась. Могла бы и не найтись… И недоразумение переросло бы в подозрение. Но, слава богу, все уладилось. И что же не нравится тебе, Зыкин? Почему ты не спешишь перелистать бумажки? Или ты думаешь, что не обнаружишь в папке бакуевского трактата о волосах, княгининых писем, чего-нибудь еще? Не думаешь ведь ты так, Зыкин? Можешь быть уверен: все там на месте, все в целости. Всего-навсего маленькое недоразумение…
Да, дельце, ничего не скажешь. Дельце, сотканное из улик, которые, в сущности-то, никого не уличают. Хотя постойте, один вопрос, Вероника Семеновна: алиби у вас на утро того вторника есть? Ходили по магазинам, закупали то да се… Выходной в музее был…
Выходной…
А директор ваш, Сикорский Максим Петрович, в го утро на совещании сидел. В то утро, когда меня по голове неизвестным эластичным предметом шмякнули.
Наумов в Караганде был, Лира Федоровна Бахчисарай осматривала. Тут все железно.
С Валей Цыбиной вот не все в порядке. Очень уж близко от места преступления Валя находилась.
А Казаков спал. Он всегда в это время спит – рефлекс, ничего не попишешь, актеры в сдвинутом дне живут. Даже когда на пенсию уходят.
У всех занятия были, у Дукина тоже. Он, по слухам, с утра в голубом павильоне засел. Только вот утро-го в павильоне в одиннадцать часов начинается. Такие пироги, Зыкин.
У всех занятия были, кроме Вали Цыбиной. И к Вите Лютикову никто из этих лиц, кроме Вали Цыбиной, не имел никакого касательства. Зато на Лиру Федоровну, как на веретено, многие нити накручивались.
Год назад Лира Федоровна по собственной инициативе, если отбросить анонимки, порвала с мужем. Порвала в тот момент, когда Наумов стал подбираться к какому-то К. Потом на сцене появился Астахов, и странным образом история повторилась. Астахов кинулся очертя голову что-то искать. И как только это случилось, Лира Федоровна, опять же по собственной инициативе, порвала с ним, а сам он умер.
Если отбросить анонимки… Если отделить любовь от уголовщины… Да только не отделяется она, скрутилось все жгутом – не расцепишь, не разорвешь…
– Та самая папка? – спросил Наумов, закрывая за мной дверь номера. Ом жил в гостинице анахоретом, почти никуда не ходил, отчасти потому, что Лаврухин посоветовал ему не торопиться с возобновлением старых знакомств, отчасти потому, что и сам Наумов не испытывал желания встречаться с заинтересованными лицами. Мы знали, что и его никто не навещал; однако он не скучал в одиночестве: люди, подобные Наумову, умеют применяться к обстановке, и там, где другой не находил бы себе места, изнывая от безделья, доцент чувствовал себя как рыба в воде. Чтобы убедиться в этом, достаточно было посмотреть на толстую рукопись, от которой я оторвал Наумова и на которую, пока я усаживался в низкое кресло у стола, он поглядывал с видимым сожалением.
– Та самая, – сказал я, опуская папку на пол. – Произошло маленькое недоразумение, Василий Петрович. Ее просто плохо искали.
– Так-так, – доцент сел на стул против меня. – Маленькое недоразумение.
Он внимательно смотрел на меня. Я сказал:
– Идя к вам, я думал о природе некоторых недоразумений. Ну вот, например. Вы почему-то умолчали о последнем письме Лиры Федоровны, о том письме, которое явилось причиной разрыва. Оно сохранилось?
Оно не сохранилось. Доцент считал и считает сейчас, что его личная жизнь не представляет интереса для потомков. Поэтому он письмо выбросил в тот же день, когда оно было получено.
– Н-да, – протянул я. – Людям свойственно ошибаться. Как видите, вашей личной жизнью живо интересуются современники. Содержание письма вы не забыли?
– Глупое письмо, – сказал он, подумав. – Недомолвки, намеки на некие известные мне обстоятельства. Мне предлагалось понять, что… – Он помолчал недолго. – Что я в чем-то виноват… Помню, что мне это письмо показалось несколько странным, Лире всегда была свойственна откровенность, а тут… Словом, я был удивлен и раздосадован.
– Почему же вы не захотели объясниться?
– А вы бы захотели? Вы, простите, когда-нибудь получали такие письма?
– Не приходилось.
– Ну так о чем же говорить… А я знал, что за ней ухаживал Сикорский.
– Но теперь-то вы знаете, что все произошло не так. Вы задумывались над этим?
– Да, конечно.
– Василий Петрович, – спросил я напрямик, – может, есть необходимость потолковать про «известные обстоятельства»?