Анатолий Афанасьев - Зона номер три
Старик улыбался так ласково, словно признал родного сына после пластической операции. Гурко проглотил информацию не поперхнувшись.
— Все так, кроме одного.
— Уточни.
— От дядюшки Самуилова я ушел три года назад. Теперь, может, и жалею, да поздно.
— Не надо лукавить, Олег. Назад отсюда тебе все равно ходу нет. А нам еще можешь пригодиться. После обработки, естественно. Сыскарь ты классный. Элита. Нервишки, правда, шалят. Зачем молодцов душевой извалял? Это ведь прокол, Олег.
— Да, — согласился Гурко. — Промашка. Но чересчур они настырные.
У старика от глубокой затяжки из глаз сыпанули искры.
— Да, Олег, выбора у тебя нет, отдуплился ты вчистую. Но использовать тебя, пожалуй, сможем, при одном условии. Никакой лжи. Никаких вывертов. С нынешнего дня — испытательный срок. Не выдержишь — пеняй на себя. Легкой смерти не обещаю. Ну, дак ведь ты знал, на что шел.
— Как вас прикажете величать?
— Величай Василием Васильевичем. Такое мое христианское имя. Еще чего хочешь спросить?
— Где я хоть очутился?
Хохряков рассмеялся, радужные лучики потекли у глаз. Очень хорошие люди так смеются. Безмятежно. Безнатужно.
— Где очутился, там и был. В Зоне, полковник. А почему курить не попросишь? Ведь уж скоко терпишь. С утра просился, а теперь — молчок. Почему?
— Робею.
— Нет, сизарек, не робеешь. Дури боишься.
И правильно. Но все одно, придется на дури посидеть, пока про себя не откроешь, чего и сам не знаешь. К примеру, зачем нас искал? Чего тебе Самуил поручил? Ну и прочее такое. После уж решим, в какую дыру тебя ткнуть.
Доверительный тон был у этого разговора, у этого необременительного сидения в пряничном зале на коврах, и Гурко спросил:
— Без дури никак нельзя?
Старик насупился. Взгляд сквозь кальяновые кольца налился тяжкой силой.
— Нельзя, сыскарь. Вот поглядел на тебя и знаю, нельзя. Стерженек в тебе тугой, его расплавить надобно. Был бы ты попроще, без амбиций, иное дело. Некоторые поумнее тебя рады-радешеньки, что сподобились. Да ты не такой. Тебя гордыня мутит. Но ничего, спесь быстро собьем. Особо не напрягайся, не мудри. Переделка человечка, возврат к природе требуют взаимного сотрудничества. Иначе человечек ломается. Хрупнет — и нет его.
— Непонятны мне ваши намеки, — признался Гурко.
Из складок халата старик извлек блестящий приборчик, похожий на радиотелефон, наставил на Гурко, нажал кнопку: из невидимого сопла вырвался огненный лучик, вонзился в плечо. Боль небольшая, как комар укусил, но ткань задымилась.
— Первое клеймо, — самодовольно пояснил Хохряков. — Второе получишь на распределении. Коли до того дойдет. Тут уж все от тебя зависит. Смири гордыню, сизарек, смири гордыню. Ты же чувствуешь, что спекся? Верно?
— Чувствую. Но не совсем.
Старик хлопнул в ладоши, вернулся Лель.
— Отведи обратно ханурика, Федюня.
С порога Гурко оглянулся:
— Без дури у меня цена другая.
— Цены у тебя вообще нет никакой, — отозвался старик.
В коридоре, пока шли, Гурко посочувствовал отроку:
— Суровый у вас пахан, ничего не скажешь.
Юноша счастливо хихикнул:
— Вельможа меня жалует. Нынче ночью со мной тешился.
…У окна стояла стройная женщина. Оглянулась на его шаги. Гурко ее сразу узнал: Ирина Мещерская, пропавшая без вести парикмахерша. Душа его напряглась. В простом темном платье, без украшений, с копной густых волос, с бледным лицом, освещенная закатным светом, она была так прелестна, как сошедшая в сон жрица любви. Дверь сзади щелкнула. Женщина глядела на него, будто в ожидании чего-то. Гурко на мгновение задумался. Дурь — вот что его беспокоило. Все вокруг было пропитано ДУРЬЮ.
Он прошептал так, что звук был едва слышен:
— Ирина, я пришел дать тебе волю.
Она вздрогнула, метнула взгляд на вентиляционную отдушину. Переступила по комнате и присела на кровать. Очи бездонные, стылые. Он в них поневоле загляделся.
— Меня не надо спасать, я давно спасенная. Чтобы выйти с ней на контакт, ему пришлось напрячься до такой степени, что бросило в пот.
— Ирина, очнись! Зачем тебя прислали?
— Ты сам знаешь.
— Нас слышат?
— Конечно.
— Все равно — скажи. Кто ты?
— Я служанка. Буду ухаживать за тобой.
— Еще что? Не темни, Ира!
Под его страшным взглядом ей стало больно, чудесное лицо исказилось в муке. Из кармашка платья достала шприц, заполненный голубой жидкостью.
— Еще вот это. Когда уснешь.
Он видел, она на грани обморока, но контакт был. Они оба разговаривали почти не разжимая губ, и вряд ли найдется аппарат, который запишет тающие, шелестящие звуки. Балансировали на грани подсознания, где электроника пасует.
— Ты правда пришел за мной?
— Мы их перехитрим.
— Как тебя зовут?
— Олег.
— Они всемогущи, Олег. Ты попал в ад.
— Девочка, мы и раньше жили в аду. Ничего нового.
Слезы пролились на нежные щеки. В глазах огонек узнавания. Гурко понятия не имел, проиграл он или выиграл предварительный раунд. Все зависело от позиции наблюдателей.
— Недавно, — сказал он, — увидел твою фотографию. И сразу влюбился в тебя.
Глава 9
Звеньевой Охметьев семи лет не дотянул до счастливых перемен, до прихода горбатого оборотня. Умер честной мужицкой смертью: хлебнул с похмелья стакан тормозухи — и в момент окостенел. Настена осталась одна куковать, да еще на печи блаженствовал сорокалетний сынок Савелий.
От деревни на ту пору осталось одно воспоминание: десятка три покосившихся изб да сколько-то жителей, похожих на тени, передвигающихся от плетня к плетню с тараканьей опаской. Но жила деревенька, дышала. Если пускали электричество, светилась редкими окошками, а кое-где в домах тускло мерцал выпученный телевизионный зрак. Из телевизора жители узнавали много хороших новостей, в частности, и то, что по воле московских удальцов вскорости заново начнут переделять землю, чтобы каждому желающему досталось по большому куску. Дед Евстигней пугал односельчан: придет германец, опишет наделы и заставит выкупать, но ему мало кто верил. Большинство полагало, что после всех минувших потрясений земля с места не стронется, и уж во всяком случае, кто на ней живет, тот тут и пот мрет.
Скособоченной, рано поседевшей Настене после смерти отца заметно полегчало: крупная забота свалилась с плеч. Кормилась с огорода, держала коровенку, кур, пяток бяшек, садила картоху на тридцати сотках. Летней порой через день, через два моталась в район, приторговывала натуральным продуктом, так что деньжата иногда водились. От любимого сынка Савелия помощи не было, но хлопот с ним немного. Его дорога с печи за стол, на двор по нужде. Редко по настроению спускался реке, чтобы поглазеть на закат. Клевал как птичка, меньше ее, даром что вымахал под версту, блюл себя чисто. Идиотом он не был, слова нанизывал одно к одному, как жемчуг на бусы, иное дело, что был полон мечтаний, но за это разве можно судить.
Уродился он удивительным ребенком. В школу не ходил, а грамоту превзошел почище родного батюшки. Работы никакой сроду не ведал, а силушку накопил непомерную: тому чудесных подтверждений было множество. Вот одно из них. Как-то, будучи еще в детских летах, побежал на двор по нужде, а там случилось недоразумение: руку защемил на очке. Сараюха старая, сунул, видно, в щель пальцы и заклинило. Малый забеспокоился и с испугу всю хоромину одним махом развалил, а что осталось, на руке доволок до крыльца. Кликнул матушку на подмогу, та выскочила — обомлела. Хоть и старый, но крепкий был сарай, сто лет простоял: там и сено, и отхожий кабинет, и батюшкин запасной лежак на случай пьяного куража, — и в мгновение ока только доски да мусор на снегу. И половина стены у Савелушки на кисти болтается. Или вот еще. Заглянул как-то к звеньевому кум из соседнего села, знаменитый силач и лодырь, победитель районных олимпиад, чемпион по всем видам спорта, которые миру известны. Сидели, выпивали, а там вдруг кум и привязался к Охметьеву: что же, дескать, у тебя малец такой увалень, никак с печи не слазит. Так, дескать, и будешь кормить-поить до старости? Какой, дескать, прок от такого дитяти. Звеньевой за внука, любя его сердцем, всегда заступался, а тут вдобавок усижено было немало. Вот он и возразил. Ты, говорит, известный богатырь, укороту тебе нет, но мальца не замай, а то он тебе пачку кинет. Кум взвился, шебутной был, норовистый. Как это пачку? Кому пачку? Эта сопля на печи? Опомнись, Охметьев, не смеши умных людей. Короче, загорелись, заспорили. Улестили мальца спуститься за стол. Савелушка со сна глазенками морг-морг, не понимает, чего от него хотят. Но все же покорился дедовой воле, всегда был учтив. Уперли с кумом локти в стол, сцепились тянуть. Кум как гора за столом, и перед ним Щуплый светлоглазый пацан, будто из одной жилы витой. Поначалу забавно было. Силач напыжился, натужился, засопел, кровяной жижей налился, а детскую ручонку никак к столешнице не прилепит. Извелся весь. Водка из глаз брызжет. Звеньевой хохочет, кричит: ничья, братцы, общая ничья! Но кум не уступил, моча в башку кинулась, заревел — да как даванет со всей мочи, да всей чугунной тушей. Сделал больно мальцу, напугал. У Савелушки словно голубое пламя вкруг глаз взвилось, изогнулся тростиночкой под ветром, напряг спинку — и выдернул богатырскую руку из сустава. Только хрустнуло, как гнилое дерево под топором…