Станислав Родионов - Мышиное счастье
Давно известно, что причина преступности кроется в социальных условиях. Но судят личность, а не социальные условия. Тогда за что же? Она, личность, не виновата — условия виноваты. А что такое личность? Это человеческое сознание, через которое как бы пропустили социальные условия. За что же мы судим эту личность? Ага… За то, что она не противостояла отрицательным условиям. Знала про эти условия, должна была противостоять, а не противостояла, не справилась, потеряла свою личность. Но со всем плохим в нас мы справляемся при помощи воли. Опять прав инспектор. Выходит, что судим человека всё-таки за безволие? Да что там судим… Вся наша жизнь, всё плохое и хорошее, всё зло и добро есть плоды воли или безволия. «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Может быть, под волей поэт разумел не физическую свободу и не свободу духа, а как раз волю как психическую категорию?..
Где-то работали институты, где-то трудились кафедры, где-то корпели лаборатории, раскладывая по полочкам умыслы и замыслы, действия и бездействия преступника. А он вот так, на ходу, меж дел…
Машина остановилась у проходной…
Рябинин часа два ходил по заводу, беседуя с экспертами и ревизорами. Потом он часа два допрашивал тех работниц, которых не успел допросить. И только после обеда, уже в плаще, уже с портфелем, вошёл в директорский кабинет.
Гнездилов сидел за столом и писал, не подняв тяжёлой головы.
— Здравствуйте, Юрий Никифорович.
— А я думал, что вы ко мне не зайдёте, — улыбнулся директор следователю, как старому доброму знакомому, зашедшему сыграть партию в шахматы.
И Рябинина пронзила мысль, с которой начинали разговор почти все работники завода, — директор человек добрый. Да не добрый он, а добрейший; она, эта доброта, насыпана в него под завязку, как мука в мешок; та самая доброта, о которой стенали поэты, писали журналисты и говорили лекторы; та самая, которая, если копнуть поглубже, шла за чужой счёт, за государственный; та самая доброта, которая, если копнуть, была вместо дела; та самая доброта, которая очень приятна в обхождении, но которую Рябинин с годами всё больше и больше не терпел, как обратную сторону чьей-то лени и дури. Воля… Да зачем она директору — вместо неё доброта.
— Юрий Никифорович, вы мне нужны.
— К сожалению, уезжаю на совещание.
— На какое совещание?
— В главк. О выпуске диетических сортов хлеба.
— Юрий Никифорович, вы поедете со мной в. прокуратуру.
— Меня уже ведь допрашивали.
— Юрий Никифорович, я предъявлю вам обвинение.
— Может быть, потом я успею в главк?
Он не знает, что такое «предъявить обвинение»? Не понимает, что его отдают под суд?
— Юрий Никифорович, в главк вам больше не нужно.
— Как не нужно?
— Я отстраняю вас от работы.
— А вы имеете право?
— Да, с санкции прокурора.
Он медленно свинтил ручку, поправил галстук и принял какое-то напряжённое выражение, словно Рябинин намеревался его фотографировать. Незаметные губы обиженно сморщились. Взгляд упёрся в застеклённый шкаф и утонул там в кипах старых бумаг. Залысины вдруг потеряли свой сытый блеск и мокро потемнели.
Рябинин смотрел на директора, ожидая от себя жалости — доброты своей ждал. Он ведь тоже человек мягкий. Что ему стоит оставить Гнездилова в этом кабинете? Пусть суд решает. Да и под суд можно не отдавать, найдя кучу смягчающих обстоятельств и веских причин. Пусть работает. Директор будет доволен. Довольны будут многие работники, привыкшие к его мягкости. Довольны будут в главке, избежав скандала. Вот только государство… Да те люди, которые сеют, убирают, мелют и возят зерно…
— Вы обвиняете меня в халатности?
— И в злоупотреблении служебным положением.
— Воровал же механик, не я…
— А вы ему не мешали.
— В сущности, это лишь халатность.
— Но вы отдали распоряжение выбрасывать порченый хлеб.
— Я же объяснял, что обстоятельства не позволяли его перерабатывать.
— Юрий Никифорович, обстоятельства всегда мешают и всем. Ценность человека измеряется его способностью противостоять обстоятельствам.
— Это всё общие слова! — вскипел директор, — наконец-то вскипел.
До сих пор Рябинин стоял посреди кабинета, ожидая конца этого преждевременного разговора. Но, задетый вспышкой директора, он прошёл к его столу и опустился на стул нетвёрдо, на минутку.
— Юрий Никифорович, а вы бы хотели остаться директором?
— Меня ещё никто не снимал.
— Вы же не умеете руководить…
— Откуда вам это известно?
— Человек, у которого в квартире течёт кран, не может руководить заводом.
— Опять общие слова.
— Юрий Никифорович, вы отдали завод на откуп жулику! Ваша доля в этой шайке…
— У меня не было доли, и я не знаю никакой шайки, — перебил директор.
— Шайку вы знаете, и доля была. Только ваша доля пошла на оплату вашего покоя!
Рябинин тоже распалился. Его задела не логика директора, не желание защититься и даже не самообольщение, а та нервность, от которой помокрели залысины. Разволновался-таки. Когда хлеб горел, залысины не отсыревали.
— И вы не видите разницы между мной и механиком?
— Вижу — с вас больше спросу.
— Механик воровал, а с меня спрос?
— Потому что вы руководитель, а это отягчающее обстоятельство.
— Так сказано в законе?
— Нет, — признался Рябинин, — так думаю я.
Эта мысль — должностное положение отягчает вину — пришла ему вдруг. Он только удивился, почему она раньше не приходила, эта простая и очевидная мысль. Ведь в основе её лежит другая очевидная: кому много дано, с того много и спросится. Почему ж об этом не догадались те юристы, которые изучают преступность в институтах, на кафедрах? Он завтра же сядет за статью. Впрочем, почему же завтра, когда впереди ночь?
— Живёшь, работаешь. Ради чего… — сказал директор вроде бы уже не следователю.
— Да, ради чего? — эхом спросил Рябинин.
— Живу, чтобы работать, — сказал директор неправду, ибо так не работают.
— А для чего работать?
— Как и все, ради куска хлеба.
— Сколько же вы уничтожили кусков государственного хлеба ради своего? — тихо спросил Рябинин.
— Жизнь человека, товарищ следователь, это цепь нереализованных возможностей…
Директор суетливо обежал кабинет взглядом и остановил его почему-то на счётах. Прощался с ними? И тогда внезапная жалость всё-таки вытеснила из души следователя всю его многодневную злость и обдала какой-то мягкой и ненужной волной. Рябинин тоже уставился на простенькие счёты, словно отгадка этой волны была в них, под ними.
— Вы ещё придёте сдавать дела, — хрипло сказал он.
Волна отхлынула так же внезапно, словно её и не было. Да и не должно быть этой тёплой волны. К чему она? К прощению? Но он не судья. Да и хлеб сгорел не его, не личный, а государственный.
— По-моему, вы перегибаете палку, — вдруг опять ожил директор. — Я сейчас же позвоню юристу и спрошу…
— Это надо спрашивать не у юриста.
— А у кого же?
— У тех, кто этот хлеб вырастил.
Какой суд их будет судить? Районный, областной?.. Но я бы для них придумал суд другой… Собрал бы всех ленинградских блокадников, и пусть бы они судили.