Станислав Родионов - Мышиное счастье
Хлеб для меня не только категория экономическая. В конце концов, есть народы, которые не едят хлеба и живут. Для меня хлеб есть символ всего главного и основополагающего в жизни.
Известно выражение — не хлебом единым жив человек. Не забыть бы, что прежде всего жив он хлебом единым; что прежде, чем дойти до духа, хлеба нужно иметь вдосталь. Не забыть бы, что, допустим, защита диссертации есть всего лишь защита диссертации, а выращивание хлеба — это дарение жизни всем нам…
Не забыть бы.
Петельников подъехал в открытую к самому дому и пошёл к калитке. Там он остановился, разминая ноги и оглядывая тот мир, который видел теперь не через стекло. Его поразила странная тишина, выпадавшая осенью в редкие дни…
Отдалённый Посёлок словно вымер. Опустело и небо, свалив все тучи за горизонт. Ни шума ветра, ни шороха дождя. В лесу, подступающем к ограде, странная тишина: ни крика грибников, ни далёкого воя электрички, ни стона птицы, ни треска сучка… К чему это? К зиме?
Петельников толкнул незапертую калитку и прошёл к двери. Механический звонок дёргался туго, словно его заколодило холодом. Он постучал в дверь, в окно, в стену — дом отозвался тишиной, как осенний лес. Тогда он легонько нажал на пластмассовую ручку — дверь подалась свободно. Незапертый дом в загородном посёлке… Инспектор шагнул в сени, по уже знакомому пути прошёл в дом и распахнул дверь в комнату…
Окна были занавешены плотными шторами, видимо не открытыми ещё с ночи. Дневного процеженного света хватало только на обозначение крупных контуров. Даже хрусталь не мерцал. Воздух, застойный, как в подвале, насытился алкоголем и плесенью.
Петельников знал, где выключатель. Он нажал его, высекнув сухим щелчком электрический свет…
Раскрытые глаза Сантанеевой недвижной пустотой смотрели на него. Она сидела за столом, безвольно склонив голову на спинку высокого кресла. Петельников сделал непроизвольный шаг вперёд, уже решая, где взять врача. Или сразу вызывать эксперта со следователем…
— Я ждала тебя, инспектор.
От неожиданного и хриплого голоса он на секунду оцепенел, мысленно обругав себя за это оцепенение.
— Вот я и пришёл.
— Хочешь выпить?
— Нет, спасибо.
— Какой у тебя чин, инспектор?
— Капитан.
— Тогда я сделаю тебе «глаз капитана». Разобью в водку сырое яйцо, и оно будет плавать там, как жёлтый зрачок. Ха-ха!
Но она не пошевелилась, обвиснув на кресле. Сколько же она выпила за ночь? Две пустые бутылки из-под портвейна и две полные водки. Выпила полтора литра крепкого вина…
— Я ждала тебя, капитан, — повторила она.
— Что-нибудь нужно?
— Нет.
— Тогда почему ждала?
— А я весь свой век жду, капитан.
— Чего?
— Всего. В детстве ждала, когда вырасту. Потом стала ждать хорошего мужа. Потом счастливой жизни. А потом пришёл ты, капитан.
— И оборвал счастливую жизнь?
— Так я её и не дождалась…
— Не надо, Клавдия Ивановна, связываться с такими, как механик.
— Не надо? — удивилась она и попробовала сесть прямо, отчего кресло трясуче зашаталось.
На ней был красный шёлковый халат с широким поясом. На голове белела чалма, сооружённая, видимо, из мокрого полотенца. Бескровное лицо, ещё белее этой чалмы, горело прозрачным огнём. Пустой взгляд не шёл к её осмысленным словам и казался отстранённым, словно прилетел издалека, с чистого осеннего неба.
— Капитан, а ты знаешь, что такое одиночество?
— Нет. — Он не знал его, денно и нощно вертясь среди людей.
— А ты знаешь, что в жизни самое страшное?
— Ну, страшного много. Смерть, болезнь, потеря близких…
— Нет, капитан. Есть и похуже. Самое страшное в жизни — это одиночество. А ты говоришь, капитан, что не надо мне путаться с механиком.
— Нашла с кем…
— Капитан, ты-то на меня не польстишься, а? — заговорила она вдруг игриво, причмокивая. — Полюби меня, а? Вот я перед тобой, одинокая, пьяная, в халатике, и никого нет, а? Э-э, капитан… Думаешь, я не знаю, что этот механик дерьмо на палочке? Знаю лучше тебя. А ты представь ночь. Я проснулась… Темно, тихо, за окном лес шумит, в Посёлке собаки воют… А рядом никого. Страшно? Жутко, капитан, уж поверь. А если механик? Проснулась я, а рядом тёплый человек. Не пьяница, не ханыга, не вор, а тёплый и живой человек! Понимаешь ли меня, капитан?
— Нет.
— Чего ж так, капитан? Ты по службе обязан понимать…
— Не всё греет, что тёплое.
Инспектор не знал, что делать с ней. Вести её в прокуратуру смысла не было — допрашивать в таком состоянии нельзя. Поговорить тут? Для себя, для справки. Что у пьяного на языке, то у трезвого на уме.
— Клавдия Ивановна, а я к тебе с поручением от механика.
— Неужель?
— Николай Николаевич во всём признался…
— Век не поверю.
— Но не помнит, сколько привёз машин хлеба.
— Где ему…
— Просил у тебя узнать.
Сантанеева вскинула голову и попыталась сесть прямо. От её движения тихо звякнули пустые бутылки, и волна алкогольного воздуха дошла до инспектора новым крепким духом.
— Мне теперь всё до лампочки. Выпьем, а?
Она потянулась к непочатой бутылке, но инспектор мягко перехватил её руку:
— Клавдия Ивановна, тебе лучше лечь.
— Капитан, капитан, улыбнитесь… Выпьем, и я завалюсь.
— Зачем пить с человеком, который лишил тебя счастья? — сказал инспектор, чтобы только сказать, убирая полные бутылки со стола подальше.
Сантанеева трудно поднялась, валко наплыла на него и положила дрожавшие руки ему на плечи. Инспектор увидел стеклянные зрачки, в которых отражался мерцавший на серванте хрусталь. Запах хороших духов, портвейна и зелёного лука лёг на его лицо ощутимо.
— Эх, не обидно ли… Ты молодой, высокий, такой мужчинистый. И капитан, как ни говори. Не обидно, коли бы ты порешил моё счастье. А то ведь знаешь кто меня обделил?
— Знаю, сама.
— Нет, не сама, не механик и не ты, капитан… А маленькие, серенькие, с хвостиками.
Она сбросила руки с инспекторских плеч и растопыренными пальцами изобразила какие-то нетвёрдые фигурки, которые, видимо, изображали этих маленьких, сереньких, с хвостиками.
— Не понимаю, — сказал инспектор, отстраняясь.
Но теперь она схватила его за плечи, притянула к себе и выдохнула в лицо:
— А я покажу, где моё счастье…
Сантанеева оттолкнулась от инспектора, как от стены. Шатаясь, словно пол ходил под ней штормовой палубой, она подошла к ножке стола, у которого чернел посылочный ящик, не замеченный инспектором, и с силой наподдала его носком лакированной босоножки. Ящик взлетел, выбросив из своего нутра шлейф серой трухи.
— Что это? — ничего не понял инспектор, щурясь от затхлой пыли.
— Счастье моё, капитан! Ха-ха-ха! Десять тысяч рублей, съеденных мышами!
— Где же они лежали?
— В огороде были закопаны. Ни сотни, стервы, не оставили…
Она вновь пошла на инспектора по кривой линии, ошалело вращая пустыми глазами.
— Капитан, чего же ты не хохочешь, а?
— Не смешно.
— Как же, как же… У вас хлеб украли, а у меня мыши деньги сожрали. Не смешно ли?
— Хлеб-то, Клавдия Ивановна, крали незакономерно. А вот деньги, вырученные за этот хлеб…
— Капитан, а может, есть бог?
— Бога нет.
— Кто же у меня отобрал эти деньги?
— Бога нет, но есть справедливость, — твёрдо сказал инспектор, застёгивая плащ. — Собирайся, Клавдия Ивановна…
В жизни и литературе есть вечные темы: рождение, смерть, любовь, материнство… И я добавлю — хлеб. О нём человечество всегда будет думать, и писатели всегда будут о нём писать.
Рябинин сидел рядом с шофёром, дремотно уставившись в бегущий асфальт.
Отсыревшие, облетевшие тополя стали походить на осины. Разноокрашенные домики от воды как-то однотонно посерели. Из многих труб уже шёл тоскливый дымок. Вода в лужах стояла так недвижно и холодно, что казалась прозрачным ледком. А ведь ещё тепло. Или она чувствует приближение морозов, или она небо застывшее отражает, где, наверное, уже полно льда?..
Машина проскочила Посёлок и свернула на шоссе к хлебозаводу.
Ждёт ли его директор? Думает ли о своей судьбе или о судьбе завода? Рябинин вот думал всю дорогу…
Юристы говорят, что безмотивных преступлений не бывает. Психологи говорят, что безмотивные действия есть. Но если есть безмотивные поступки, то должны быть и безмотивные преступления. Какой же мотив у директора? Какой мотив у халатности? Какой мотив у лени? Да нет у них мотивов, кроме безволия. Ведь не хотел же директор зла для себя и завода. Тогда не прав ли Петельников — не судим ли мы этих людей за безволие?
Мысль Рябинина понеслась, как эта машина, свободно бежавшая по свободной дороге…