Леонид Словин - Такая работа. Задержать на рассвете
Барков не мог вспомнить ни одного похожего слова и напрасно несколько минут коверкал их так и этак:
— «Герав»… «Гарав»… «Гурав»…
Ратанов предположил, что слова взяты из какого-то незнакомого языка — может, мордовского или чувашского, тем более что мать Волчары была родом откуда-то из Вятских Полян.
Не придя к определенному выводу, они стали просматривать другие бумаги.
Тамулис обратил внимание на рецепт: пенициллин — по триста тысяч единиц, через двенадцать часов, 17 февраля, фамилия врача неразборчива. Бланк первой городской больницы.
Слово «ури» в письме Гуреев считал безграмотно написанным словом урки. Однако в других словах ошибок не было.
— Разрешите от вас позвонить, Игорь Владимирович? — спросил Тамулис.
Ратанов кивнул.
— Регистратура? С вами говорит Тамулис из уголовного розыска. Здравствуйте! Кто со мной говорит? Я вас попрошу срочно поднять карточку больного Варнавина Виктора Николаевича. С чем он обращался к вам в феврале? Я подожду…
Гуреев недоуменно пожал плечами.
— Не обращался? Это точно? Большое спасибо. До свиданья.
Он выразительно посмотрел на всех.
— Теперь тебе легче? — спросил Гуреев.
— А вам дата рецепта ничего не говорит?
Гуреев покраснел: «Да. На другой день после той зимней, так до сих пор и не раскрытой кражи из универмага. Любопытно».
— Первое. Найти врача, выписавшего этот рецепт. Сейчас сюда придет Карамышев. Я звонил ему, — сказал Ратанов.
— Игорь Владимирович, — как-то снисходительно сказал Гуреев, — может, вы подозреваете Варнавина в убийстве Андрея? Так я проверял у него железнодорожный билет. Он приехал в день похорон. Даже чемодан был при нем. Я докладывал Шальнову…
Ратанов удивленно посмотрел на Гуреева.
— Билет вы не изъяли?
— Во время обыска я видел его в шкатулке на комоде — можно за ним съездить…
Сердиться на Гуреева было бесполезно: как ему казалось, он все делал старательно и добросовестно. Не дорабатывал он «чуть-чуть». И это «чуть-чуть» делало его невезучим и ненадежным работником, несмотря на весь его опыт.
— Билет нужно срочно привезти, — только и сказал Ратанов. — Это важно.
— Смотрите, — сказал Барков, — молитва…
На сложенном несколько раз листе бумаги карандашом было написано: «Псалом 90… Бог мой, и уповаю на Него, яко той избавит тя от сети ловчи и от словеса мятежна…»
— От засады, — перевел Барков, — и от допросов…
— Глубоко религиозный вор.
Позвонил Шальнов:
— Зайди!
Он сидел в своей обычной позе, обложившись со всех сторон делами, папками, толстыми тетрадями и журналами в картонных переплетах с грифами «секретно» и «совершенно секретно».
Подперев рукой голову, Шальнов смотрел на дверь.
— Привет, — кисло сказал он Ратанову, — с рыбокомбината опять ящик с консервами утащили…
Это прозвучало у него тяжело и устало, и со стороны могло показаться, что он озабочен и устал потому, что все эти сутки, пока Ратанов отсутствовал, он, забыв о еде и сне, изнервничавшись, как черт, мотался в поисках этого ящика по комбинату и по Старой Деревне, опрашивал на рассвете сторожей и дворников и прочесывал Большой Шангский лес. Можно было даже подумать, что Шальнов нес какую-то особую персональную ответственность именно за этот ящик консервов. Но Ратанов знал, что Шальнов на месте кражи не был.
— Мне докладывали, — сказал Ратанов, — ребятам из ОБХСС нужно обратить больше внимания на этот комбинат. Что с Джалиловым?
— Двойную игру вел. Сообщил нам, что Волчара на кражу идет, а сам вместе с ним участвовал. И почему Барков так поверил в этого Джалилова? Прокурор дал санкцию на арест пока условно, на десять суток. За это время Веретенников все перепроверит— и странную историю с его рубашкой и показания сестры… Веретенников еще утрет нам нос, посмотришь…
— Вы по-прежнему верите в причастность Джалилова к убийству?
Шальнов хрустнул переплетенными пальцами:
— Как бы нам потом головы не сносить…
7Волчару допрашивали в жизни, наверное, десятки раз; следователей он повидал разных тоже немало. Он видел и молоденьких мальчиков, только что пришедших со школьной скамьи, которые разговаривали с ним сначала неестественно строго, а потом с жалостью взывали к его больной, как им казалось, совести, и умилялись, и страдали сами больше его. Видел он и старых, опытных оперативников: они угощали его на допросах бутербродами и кефиром, говорили, что знают все и без него, но хотят «проверить его совесть». И те и другие добивались от него одного — признания.
На допросах Варнавин держал себя всегда одинаково — вежливо, но без униженности, спокойно, но без вызова; больше молчал. Когда ему предлагали курить — курил, брал папиросу не спеша, с выдержкой, иногда отказывался, когда считал, что следует показать характер. Он знал, что терпение и выдержка в его теперешнем положении — это лучшая броня против любого следователя, а откровенность — как солодковый корень: сосешь — приятно, а потом — горько.
Ратанов и Карамышев знали, с кем они имеют дело, и вели допрос спокойно и терпеливо, выбрав для этого кабинет отсутствующего Альгина.
Они начали допрос после обеда, часа в три дня, и опытный Варнавин, для которого это было очень важно, не мог понять, в какую смену они работают, когда они начнут, спеша домой, комкать допрос и когда зададут самые важные вопросы.
Он отвечал медленно, как можно короче, навязывал свой темп разговора, который ускорить им было трудно, так что никакой вопрос не мог застать его врасплох. Единственное, на что он не мог повлиять, была расстановка вопросов. Они расспрашивали его о детстве, о поездке в деревню, о здоровье, снова о деревне, о покупке железнодорожного билета и снова о здоровье, о том, когда обращался к врачу, о Барбешках.
Эта неопределенность, оставшийся непонятным тайный смысл вопросов тревожили его все больше и больше. И против всего этого был только его опыт, довольно ограниченный срок времени на ведение следствия по его делу и Черень, который уже, конечно, знал, что он арестован, и должен был делать все, чтобы помешать следствию.
— Что мне кажется, — тихо начал Карамышев, когда Волчару увели, — мне кажется, — голос его звучал все громче и задорнее, — это така-а-ая рыба, которую я еще никогда не выуживал.
— И по-моему, тоже…
Они смотрели друг на друга, как заговорщики.
— Мы должны пройти по его следу шаг за шагом, проверить день за днем все время, пока он был на свободе.
— Подожди, призовем сыщиков и перейдем в мой кабинет.
— Мы должны снова поднять дела по нераскрытым преступлениям прошлых лет, — сказал Ратанов, садясь за свой стол и оглядывая всех собравшихся, — Центральный универмаг, часовую мастерскую, запросить дела по области из тех районов, куда Варнавин выезжал…
— Не мог он приехать раньше, а потом достать где-нибудь билет? — спросил Тамулис.
— Ты попал в самую точку, — засмеялся Карамышев. — Именно.
— Ставку делать надо не на признание, а на сбор и закрепление иных доказательств.
Возбуждение Ратанова и Карамышева передалось и Тамулису.
— Подготовить себе алиби, тайно вернуться в город, чтобы совершить кражу из нового универмага…
— Что ж, поломать голову есть над чем, — сказал Ратанов.
…Шедший по коридору Гуреев услышал за дверью в кабинете Ратанова длинный тревожный звонок. Он вспомнил о новоселье, на которое был приглашен вечером, и замедлил шаг.
Ратанов, видимо, говорил по другому телефону и не мог сразу снять трубку. Потом тревожный звонок прекратился. Гуреев быстро загадал: если он успеет дойти до дверей своего кабинета и Ратанов в коридор не выйдет, то все обойдется. Стараясь не спешить, но и не особенно замедляя шаг, он двинулся дальше. В кабинете Барков уже убирал со стола документы.
— Ратанов сейчас звонил: кража на улице Наты Бабушкиной…
«Вот и все, — подумал Гуреев про новоселье, — хорошо, что хоть подарок не успел купить».
Он вытащил из сейфа пистолет и, на ходу засовывая его во внутренний карман, как блокнот или бумажник, — надевать кобуру было уже некогда, — выбежал в коридор.
Ратанов запирал свой кабинет.
— Поскорее!
Они побежали по лестнице.
Машин в городе было не так уж много — не Москва, тем не менее светофоры неумолимо и педантично настигали их почти через каждый квартал. Эдик виновато чертыхался. Остальные пригнулись к окнам: на месте очевидцы могли назвать приметы преступника, и тогда будет важно вспомнить, не попадался ли он им по дороге.
«Трое одного роста… синий комбинезон… высокий в кепке… студенты…»
Гуреев запоминал почти автоматически; у этого тяжеловатого на подъем, держащего себя всегда с достоинством старшего опера была цепкая зрительная память, о которой в отделении все знали. Но сегодня это давалось с трудом: он невольно думал и о новоселье и поэтому никак не мог сосредоточиться на мелькавшем вдоль панели людском калейдоскопе.