Андрей Воронин - Таможня дает добро
— Вот видишь, квартира у тебя хорошая, в центре города, тачка хорошая, шмотки шкафы ломят, денег хватает. Зачем это тебе надо?
— Это и тебе, Ваня, надо. Разом все проблемы решим, одним махом. Срубим деньги…
— Гека, там, где большие деньги, там и риск большой. Голову за это не оторвут?
— Кому?
— Тебе, мне.
— Кто? — спросил Барановский.
— А ты думаешь, если краденый металл начнет где‑то всплывать, просачиваться, то это так и оставят, глаза закроют, прищурятся, сделают вид, что ничего не происходит?
— Знаешь, Ваня, сделаем все тихо, скрытно и аккуратно. За один раз.
— Это так говорится. А когда до дела дойдет, много людей в работу придется включать. Где много людей, где дело новое, так и жди прокола.
— Боишься?
— Боюсь, — абсолютно спокойно признался Токарев, двинув челюстью слева направо. — Очень даже боюсь. Не хочу я в тюрьму. Я, когда выходил, зарекся, что никогда больше на нарах не окажусь.
— Все такие зароки себе дают, а потом…
— Не надо, Гена, не надо. Даже думать про это не надо.
- Ты согласен?
— Давай так: я недельку подумаю, поспрашиваю знакомых в Риге, может, кто чего знает. Все прощупаю, взвешу, а потом дам тебе ответ. Сколько на этом заработать можно? — уже другим, деловым тоном поинтересовался Токарев.
— Думаю, много.
— Много — это сколько? Для бомжа и десятка деньги, а для тебя, Генчик, десять штук зеленью — небольшая сумма.
-— Точно.. —
— Сколько?
— Я не в курсе сегодняшних расценок на ниобий, но дешевле он не стал, точно, думаю, миллиона два поднять с ходу можно.
— Сколько–сколько? — кресло заскрипело под грузным телом Токарева. — Сколько, ты сказал?
— Это нижняя цифра, крайняя. Думаю, миллиона два.
— Зеленью? — несколько раз моргнув, сказал Токарев и принялся вытирать вспотевшие ладони.
— Да, зеленью.
— А сколько ж там этих металлов — вагон?
— Какой вагон? Сущая херня — килограммов сто, думаю. Во всяком случае, на следствии говорили, что пропало такое количество. Представляешь, сотню килограммов и мы с тобой вдвоем, Ваня, спокойно унести можем.
Токарев засопел, как огромный локомотив, задвигал челюстью. Его коротко стриженные волосы, как показалось Барановскому, зашевелились, поднялись, как поднимается шерсть на загривке огромной овчарки.
— Интересное дело получается. И сколько из них будет моих?
— Половина,. — сказал Барановский, — половина тебе, половина мне.
— А твоему Самцову?
— Самусеву, — поправил Барановский. —- Ну пусть будет Самусев. Ему сколько?
— Я этот вопрос не утрясал. Я к нему съездил с ребятами, посмотрел и чую, он расколется, отдаст концы.
— Зачем ему отдавать? Зачем ему все это надо? В могилу с собой забрать? В могиле это ему не понадобится, — Токарев засмеялся. — На, кстати, бумаги, — абсолютно резко перешел к другому вопросу, вытаскивая из портфеля собранные скрепкой лис–тов восемь с яркими печатями, — ты же как‑никак компаньон, совладелец.
— Что это?
— Почитаешь, ознакомишься с документами.
— Не хочу я с липовыми бумагами знакомиться, давай сразу подпишу, — и, даже не читая документы, Барановский принялся их подписывать.
—- Ты бы хоть почитал их, Гена. Такое впечатление, что ты неграмотный, в школе не учился.
— Я тебе, Ваня, верю. Если бы не верил, тогда читать бы стал. Какой тебе смысл меня подставлять, если с моей подписью рядом твоя стоит?
— Верно, смысла нет.
— Вот и я думаю. Поэтому и подписываю не глядя.
Мужчины рассмеялись. Токарев взял бумаги, «•прятал их в портфель.
Что‑то он у тебя пухлый.
Не одному же тебе деньги надо завезти.
Это точно. Мне из своих тоже кое с кем поделится придется. Так, может, останешься, Ваня? — глядя в глаза компаньону, предложил Барановский.
-Нет, у меня другие планы. Я хочу ночь провести в приятных развлечениях, хочу немного оттянуться.
— Что ж, смотри. Хозяин — барин, мое дело предложить, твое — отказаться.
Токарев поднялся, огромный, грузный, протянул руку. Барановский пожал широкую лопатообразную ладонь компаньона, проводил его до двери, а затем, подойдя к окошку, стал смотреть, как Токарев усаживается в свою шикарную машину и плавно выезжает со двора.
«С Токаревым мне, конечно, повезло, — подумал Геннадий Павлович и потер щеку, — даже очень повезло. Это человек, которому можно доверять. Если уж пообещает, то наверняка сделает. А к Самусеву я съезжу дней через шесть. Да, да, через шесть. Думаю, он уже к этому времени определится. И что ему, собственно говоря, тянуть? Один он это дело не провернет, кишка тонка. И напуган он, как еврей погромом девятьсот пятого года. Сидит в своей деревне, словно старый бобыль, рыбку удит да в носу ковыряется. В галошах ходит… Это ж подумать только, идиот какой, на миллионах сидит, полмосквы мог бы махом скупить, а он червячков на крючки надевает, яйца деревенские пьет и еще этим гордится. Я думаю, он давно уже мечтал о таком повороте событий. Хотя нет, если бы мечтал, то сразу бы меня нашел. Я уже больше двух лет на свободе, а он даже не попытался отыскать, не позвонил. Странный он человек, очень странный! Тяжело понять, что ему надо, чего в этой жизни хочется? Это сколько ему сейчас…»
Барановский задумался, глядя на старика с палочкой, который по диагонали пересекал двор, недружелюбно поглядывая на шикарные иномарки.
«Ему уже под семьдесят, а если точнее, шестьдесят семь лет. Не ровен час, помрет, или под машину попадет, или со своих мостков в реку свалится, да не выберется. Это ж все в тартарары провалится, все прахом пойдет! Будет лежать добро под землей зарытое, безо всякой пользы. Ни ему, ни мне, никому — никто не сможет воспользоваться. А даже если и найдет какой‑нибудь дурак, то навряд ли поймет, что к чему. Золото, бриллианты — их каждый знает, золото везде блестит, бриллианты сверкают. А ниобий даже не блестит — стержни, прах земли. Мало людей знает, что это такое, а еще меньше тех, кто распорядится толком с этим богатством сможет. Да, только бы Самусев не удумал чего. Хотя, что он может удумать? Ничего он уже не думает. Такое у меня чувство, что он сидел в своей вонючей деревне и ждал, когда я приду. А когда я появился, он чуть в штаны не наделал. Руки дрожали, лицо вспотело, даже волосенки ко лбу прилипли. Ну ничего, я его, старого хрыча, старого лиса, растрясу, я из него вытрясу все. Хочет денег — дам. Хотя на хрен они ему, что он с ними делать будет? Особняки покупать не станет, бабы ему уже тоже не нужны. Может, снасть рыболовную из чистого золота или из платины соорудит? И будет на золотые крючки рыбу ловить, — от этой мысли Барановский поморщился. — А по большому счету, он сволочь. Он виновен, он все закрутил, хотя добраться до него никто не смог. Долго он думал, все вымерял, до миллиметра рассчитал и провернул. А мы все остались, собственно говоря, ни с чем. Я срок схлопотал, еще два мои помощника тоже срок получили, Муратов мертв. А вот Муратов, будь он жив, есди бы его даже и посадили, сейчас бы вышел и не сидел бы вдеревне, жил бы где‑нибудь на Канарах. Но с другой стороны, может и хорошо, что его сейчас нет в живых.Этот все под себя подгреб.»
Ну ничего, ничего, —Барановский еще до конца не представлял, каким способом он сможет заставить поделиться Самусева, а вернее, даже не поделиться, а просто–напросто отдать ему все концы.
Глава 4
В этот день Дорогин проснулся под пение птиц, впервые с того момента, когда они с Тамарой Солодкиной вернулись из Германии в Россию.
«Чему я удивляюсь? — подумал Сергей, вслушиваясь в трели какой‑то пичуги. — Тогда была осень, счастливая и светлая, как желтый кленовый лист. И я просто не слышал птиц, оглушенный своим счастьем.»
Он вспомнил, как в первый же вечер Тамара собрала большой букет осенних листьев и поставила его в вазу. Он наполнял гостиную запахом свежести, реки, теплого дождя и навевал легкую грусть, когда на глянцевые, словно сделанные из тонкой кожи, листья падали отблески свечей и керосиновой лампы, подвешенной к мертвой люстре. Электричество в доме было отключено, ведь все думали, что ни Дорогин, ни Тамара уже не вернутся.
Спокойная, счастливая осень…
«Каждый раз, выходя из дому, я видел, как меняются цвета, как однообразная летняя зелень, умирая, дарит нам новые оттенки, заставляя посмотреть на мир по–иному. Затем счастье стало обыденным, почти незаметным. Я о нем не вспоминал, я лишь ощущал его. Так привыкаешь к теплу в летний день. А зима? Она казалась долгой и бесконечной, но в ней тоже возникал свой потаенный смысл, когда мы с Тамарой вечерами оставались одни и знали, что рядом нет никого и быть не может, снег отделяет нас от остального мира, от Москвы, от Клина. Мы могли сидеть часами, обменявшись лишь парой фраз, почти бессмысленных, необязательных. Я даже не вдумывался в то, что говорит мне она, слушал лишь журчание ее голоса — так, как сейчас слушаю пение птицы. И задавал себе один–единственный вопрос: счастлива ли она? Если да, то почему?» «Странный вопрос, — усмехнулся Дорогин, глядя на мягкие лучи утреннего солнца, согревшего белоснежный, как свежевыпавший снег, потолок спальни. — Мы боялись говорить с ней подолгу. Я боялся услышать ответ на невысказанный вопрос, боялся, что она произнесет:"Я счастлива, потому что счастлив ты". А я? Я не хочу быть ее единственным счастьем, это слишком ко многому обязывает.»