Загадка золотого кинжала (сборник) - Лондон Джек
– Может быть и так, но, Иоанн, – рука аббата почти коснулась рукава сутаны Джона, – скажи мне теперь, она… она мавританка или… или иудейка?
– Она моя, – ответил Джон.
– И этого достаточно?
– Я так полагаю.
– Ну и ладно! Это вне моей власти, но… как они смотрят на это там, в Испании?
– Там, в Испании, они ничего не берут в голову – ни Церковь, ни Короля, благослови их Бог! Там слишком много мавров и иудеев, чтобы всех перебить, а если их изгнать, то прекратится торговля, и земледелие придет в упадок. Поверь мне, в Покоренных Землях, от Севильи до Гренады, мы живем вполне мирно – испанец, мавр и иудей. Мы не задаем лишних вопросов, и нам платят тем же.
– Да-да, – вздохнул Стефан. – И всегда есть надежда обратить ее.
– Надежда всегда есть.
Аббат вернулся к делам лечебницы. То был легкий век: Рим еще не прикрутил гайки в вопросе интимных связей духовенства. Если дама была не слишком нахальна или сын не слишком быстро продвигался волею отца по церковной иерархии, на бо́льшую часть таких прегрешений закрывали глаза. Однако у аббата были причины вспомнить, что союзы между христианами и неверными – путь к печали. И все же, когда Джон с мулом, письмами и слугой прогрохотал по дороге в сторону Саутгемптона и моря, Стефан завидовал ему.
Он вернулся двадцать месяцев спустя в добром здравии и нагруженный гостинцами. Кусок богатейшей лазури, плитка оранжевой киновари и маленький сверток сушеных жуков, из которых делают великолепную алую краску, – для помощника кантора. Кроме того – несколько кубиков молочного с розовым отливом мрамора, который можно будет растворить в кислоте и получить несравненный фон для миниатюры. Он привез почти половину снадобий, которых требовали аббат и Фома, и длинное ожерелье из темно-красного сердолика [74] для Дамы сердца аббата – Анны из Нортона [75]. Она благосклонно приняла подарок и спросила, где Джон его приобрел.
– Неподалеку от Гренады, – ответил он.
– Все ли там было благополучно, когда вы уезжали? – спросила леди Анна. (Может быть, аббат рассказал ей кое-что из исповеди Джона.)
– Все заботы уже принял на себя Господь.
– О Боже! И как давно?
– Четыре месяца без одиннадцати дней.
– Вы… были с ней тогда?
– У меня на руках. При родах.
– И?
– Мальчик тоже. Ничего не осталось.
Леди Анна перевела дыхание.
– Я думаю, вам еще повезло, – сказала она через некоторое время.
– Дайте мне время, и, может быть, я это пойму. Но не сейчас.
– У вас есть ваше искусство и мастерство, и… Джон… помните, на том свете нет ревности.
– Да-а! У меня есть мое Искусство, и видит Небо, я ни к кому не ревную.
– Благодарите Бога хотя бы за это, – сказала Анна из Нортона, вечно больная женщина, провожавшая аббата взглядом запавших глаз. – И будьте покойны, я буду хранить это как зеницу ока, – она коснулась ожерелья, – покуда жива.
– Я принес – доверил это вам – именно поэтому, – ответил он и ушел.
Когда она рассказала аббату, откуда взялось ожерелье, он ничего не сказал, но, когда они с Фомой разбирали привезенные Джоном снадобья в кладовой, примыкавшей к печной трубе больничной кухни, он заметил, глядя на лепешку высушенного макового сока:
– Он имеет силу изгнать всякую боль из тела человека.
– Я видел его действие, – сказал Джон.
– Но для боли душевной, кроме Милости Божьей, есть только одно лекарство – мастерство, учение или же другое полезное движение ума.
– Мне это тоже подходит, – был ответ.
Следующий ясный майский день Джон провел вместе с монастырским стадом свиней и свинопасами и вернулся нагруженный цветами и венками весеннего леса к своему тщательно оберегаемому месту в северном притворе Скриптория. Здесь, положив под левый локоть свои путевые тетради с набросками, он с головой погрузился в работу над своим Большим Лукой.
Брат Мартин, старший переписчик, который открывал рот едва ли раз в две недели, позднее пришел спросить, как продвигается работа.
– Все тут! – Джон постучал себя по лбу карандашом. – Все эти месяцы они только и ждали, чтобы – Господи! – появиться наконец на свет. Ты уже закончил работу, Мартин?
Брат Мартин кивнул. Он был горд тем, что Иоанн Бургосский обратился именно к нему, семидесятилетнему, за действительно хорошей каллиграфией.
– Тогда смотри! – Джон выложил на стол новый пергамент – тонкий, но безупречный. – Лучшего листа не найдешь отсюда до Парижа. Да! Понюхай, если хочешь. В связи с чем – дай-ка мне циркуль, я его размечу для тебя, – если ты сделаешь на нем одну букву темнее или светлее, чем следующая, я тебя зарежу, как свинью.
– Ни за что, Иоанн! – Старик широко улыбнулся.
– Нет, я серьезно! Теперь смотри! Вот здесь и здесь, где я накалываю, буквами точь-в-точь такой высоты ты напишешь тридцать первый и тридцать второй стихи из восьмой главы Луки.
– Да, гадаринские свиньи! «И они просили Иисуса, чтобы не повелел им идти в бездну. Тут же на горе паслось большое стадо свиней». – Брат Мартин, конечно, знал все Евангелия наизусть.
– Именно! Вплоть до «Он позволил им». Однако не торопись с этим. Моя Магдалина должна выйти из головы раньше.
Брат Мартин справился с работой столь великолепно, что Джон украл в кухне аббата мягких засахаренных фруктов ему в награду. Старик их съел, потом раскаялся, потом исповедался и настоял на епитимье. И аббат, зная лишь один путь достучаться до сердца истинного грешника, приказал ему копировать книгу «De Virtutibus Herbarum» [76]. Монастырь Св. Иллода одолжил ее у мрачных цистерцианцев, которые не доверяют ничему красивому, так что мелкий и неразборчивый текст отнимал у Мартина время как раз тогда, когда он был нужен Джону для особенно тонких надписей.
– Вот видишь, – наставительно сказал помощник кантора. – Не делай так больше, Иоанн. На брата Мартина наложили епитимью по твоей милости…
– Нет, по милости моего Большого Луки. Но я отплатил повару. Я его рисовал до тех пор, пока даже его собственные поварята не смогли делать вид, будто ничего не происходит. Больше он языком болтать не будет.
– Недоброе дело! Да и аббат на тебя сердится. Он ни разу к тебе не подошел с тех пор, как ты вернулся, – ни разу не пригласил тебя к высокому столу [77].
– Я был занят. У Стефана есть глаза, и он это знал. Клемент, от Дарэма до Торра нет библиотекаря, достойного хотя бы чернила тебе подносить.
Помощник кантора был настороже, он знал, чем обычно заканчиваются похвалы Джона.
– Но вне стен Скриптория…
– Откуда я никогда не выхожу. – Помощнику кантора было позволено даже не вскапывать со всеми огород, лишь бы это не повредило его чудесным рукам переплетчика.
– Во всем, что не касается Скриптория, ты наипервейший дурень всего христианского мира. Уж поверь мне, Клемент, я многих видел.
– Тебе я верю во всем, – мягко улыбнулся Клемент. – Ты со мной обращаешься хуже, чем с мальчиком-хористом.
Они слышали, как один из представителей этого страждущего племени пронзительно вопил внизу оттого, что кантор таскал его за волосы.
– Благослови тебя Бог! Именно так! Но задумывался ли ты когда-нибудь, как во время своих странствий я лгу и краду день за днем – и, да будет тебе известно, убиваю, – чтобы только добыть для тебя цвет и краску?
– Воистину, – воскликнул справедливый и совестливый библиотекарь, – я часто думал о том, что будь я – не приведи Господи! – в миру, я сам мог бы стать большим вором.
Даже брат Мартин, согнувшийся над ненавистной «De Virtutibus», рассмеялся.
Незадолго до середины лета брат Фома пришел из своей лечебницы, чтобы принести Джону приглашение отужинать этим вечером с аббатом в его доме, а также просьбу взять с собой все, что он успел сделать для своего Большого Луки.