Хорхе Борхес - Образцовое убийство
– По мне, так вы больше похожи на мокрую пеленку из-под младенца, – высказал свое мнение Фрогман, вмиг пришедший в себя. – А его мамуля (кстати, нам ничего не стоит добраться до телефона и побеспокоить ее) наверняка еще не забыла, какой рев он устроил, когда вернулся домой, промокший до нитки.
Доктор Баррейро признал:
– Угадал, Вонючка! Ну кто мог ждать от нашего Словопука, что он тут начнет разглагольствовать!
– Не без оговорок, но все же соглашусь с вами, – буркнул Монтенегро. – Как ни посмотри, речь идет о типичном случае… э-э… психологической невозможности.
– Тихо, а то рассказывать не буду! – шутливо пригрозил Бонфанти. – Лично я не предполагаю, что насмешники из того несуществующего Атенеума хотели как-то поживиться за мой счет. В первую очередь их распирало желание пошутить, разыграть меня, организовать розыгрыш по полной программе, повеселиться, посмеяться, почувствовать себя хитрецами, умелыми обманщиками…
Доктор Баррейро процедил сквозь зубы:
– Если он опять устроит марафонские состязания по чесанию языком, то прошу не включать меня в число участников.
– И в самом деле, – подхватил Монтенегро. – Я же, уступая воле большинства, беру на себя функции церемониймейстера и передаю слово – пусть хоть на краткий миг – нашему maоtre de maison,[129] который – у меня нет в этом ни малейшего сомнения – спустится со своей башни из слоновой кости, куда рано или поздно удаляются все Великие Молчальники.
– Запереть бы кое-кого в этой башне, и чем быстрее – тем лучше, – высказался дон Исидро. – Ну, а пока словоблудие не дает вам покоя, не посвятите ли вы нас, любезный, в то, что вы делали в интересующий нас всех вечер?
– Ах, как призывно звучит этот трубный зов для слуха ветерана соревнований в racontar,[130] – вздохнул Монтенегро. – Мое всем известное неприятие обманчивых красот риторики заставляет меня прибегнуть к четкому, даже научному изложению, которое сможет похвастаться лишь строгой красотой правдивости и будет лишено – noblesse oblige – каких бы то ни было виньеток, арабесок и прочих украшений.
Фрогман, sotto voce, вставил:
– Сейчас начнет парить в небесах, что твой Сантос Дюмон.
– Бесполезно ублажать свой разум, – продолжил свой рассказ Монтенегро, – с помощью baliverne,[131] что какая-нибудь вещая птица предупредит тебя, хотя бы за несколько минут до трагедии, о смерти друга. Вместо этой воображаемой птицы (широко раскинутые мрачные крылья на фоне бирюзового неба, хищный изгиб клюва-ятагана, острые жестокие когти…) постучал ко мне в дверь некий безликий честертоновский почтальон;[132] весть, принесенная им, была скрыта в конверте – длинном, как борзая собака, и синеватом – в цвет завитков сигаретного дыма. Разумеется, герб, отпечатанный на его лицевой стороне, – щит, разделенный на шестьдесят четыре части, со стропилом и каймой, – не мог удовлетворить любопытство неутомимого библиофага. Едва бросив взгляд на эту иероглифику, совершенно surannée,[133] я предпочел обратиться к тексту, куда более привлекательному и содержательному, чем вся эта геральдическая чушь на конверте. И действительно, лишь наскоро пробежав письмо глазами, я выяснил, что моим корреспондентом оказалась – вот ведь женщина! – зажигательная баронесса Пуффендорф-Дювернуа, которая, уверен, не будучи в курсе того, что я уже принял предложение, от которого было невозможно отказаться, – посвятить этот вечер Родине (путем просмотра «Аргентинского наследия», запечатлевшего на кинопленке некое шествие более или менее похожих на гаучо людей), приглашала меня вместе с нею оценить одно апокрифическое издание предпоследнего сборника Поля Элюара. В похвальном порыве откровенности эта дама посчитала необходимым указать на бумаге два обстоятельства, которые могли бы удержать от необдуманного решения даже самого бодрого и жизнерадостного любителя поэзии: во-первых, отдаленность ее виллы «Мирадор», которая находится – чтобы не ошибиться – в Мерло; а во-вторых, то, что она не могла предложить мне ничего, кроме бокала токайского урожая тысяча восемьсот девяносто первого года, потому что прислуга en masse[134]направилась на просмотр неизвестно какого шедевра местной кинематографии. Я уже чувствую, как нетерпение переполняет присутствующих; дилемма обозначена предельно ясно: текст или фильм, бумага или пленка? Быть зрителем в темном зале или Радамантом[135] на Парнасе? Каким бы невероятным ни показалось вам мое решение, но – поверьте – я отказался от возвышенных удовольствий. Ребенок, который даже под седыми усами хранит верность ковбоям, Чарли Чаплину и дяденьке, продающему в кино – ах! – шоколадки, в тот вечер взял во мне верх. Провидение решительно взяло мою судьбу в свои руки: я направился – homo sum[136] – в кинотеатр.
Дон Исидро, казалось, слушал с интересом, и вдруг с присущей ему мягкостью любезно предложил:
– А ну, катитесь отсюда ко всем чертям! Если вы все сейчас же не очистите помещение, я прикажу дону Фрогману рассредоточить вас, организовав газовую атаку!
При этих словах Фрогман вскочил, вытянулся и отдал честь.
– Ваш верный стрелок готов исполнить любое приказание! – восторженно доложил он.
Поток присутствующих, объединенных стремлением покинуть камеру, снес Фрогмана с ног. Бонфанти на ходу, не останавливаясь, прокричал:
– В добрый час, дон Исидро, в добрый час! Ваше мудрое решение свидетельствует о том, что вы досконально знаете первую часть «Дон Кихота», а еще точнее – двадцатую главу![137]
Неудержимый в своем бегстве, Монтенегро уже почти обогнал двойной подбородок доктора Куно Фингерманна (он же – Парящая Птица), и лишь слова дона Исидро уберегли его от очередной подножки, заготовленной для него Потранко Баррейро (он же – Кровавый След).
– Не торопитесь, дон Монтенегро, – сказал Пароди. – Сейчас эти грубияны покинут нас, и мы побеседуем в спокойной обстановке.
Из всей компании посетителей в камере остались лишь Монтенегро и Фрогман (он же – Кабальерос). Последний по-прежнему продолжал корчить рожи. Пароди приказал ему проваливать с глаз долой; приглашение было несколько раз подкреплено ударами трости со стороны Монтенегро.
– Ну вот, а теперь, когда здесь стало легче дышать, – заметил узник, – я предлагаю отложить в дальний угол рассказанную вами сказочку и хочу послушать правдивый рассказ о том, что вы действительно делали в тот вечер.
Словно зачарованный, Монтенегро молча закурил «Пернамбуко» и встал в позу второразрядного оратора, наподобие Хосе Гальостра-и-Фрау. Не успел зазвучать его строгий, убедительный голос, как единственный слушатель тотчас бесцеремонно перебил его: