Хорхе Борхес - Праздник чудовища
Обзор книги Хорхе Борхес - Праздник чудовища
Хорхе Луис Борхес, Адольфо Биой Касарес
Праздник чудовища
Здесь начало его скорби.[1]
Иларио Аскасуби. «Рефалоса»– Наперед скажу тебе, Нелли, что день прошел по всей форме: настоящий гражданско-патриотический денек. Плоскостопие и предрасположенность к одышке, из-за короткой шеи и бегемотова брюха, поставили меня лицом к лицу с серьезным противником в виде сильного утомления, особенно если принять в расчет, что накануне вечером я собирался лечь спать вместе с петухами, чтобы не опростоволоситься на праздничном перформансе. План мой был прост как пять пальцев: отметиться в двадцать тридцать в комитете, в двадцать один час рухнуть замертво на кровать и приступить, прижавшись щекой к бугорку кольта под подушкой, к Великому Сну Века, чтобы вновь быть на ногах при первом петушином крике, когда за мной заедут на грузовике. Но скажи на милость, согласна ли ты, что удача – как лотерея: рьяно угождает кому угодно, но только не тебе? Я проходил по шатким досочкам мостика напротив дорожной полиции, еще шаг – и я бы поплыл в водовороте, как вдруг нежданно-негаданно повстречался со своим другом по прозвищу Молочный Зуб – из тех людей, с которыми нет-нет да и пересечешься в самом неожиданном месте. Как только я увидел этот оскал госслужащего, сердце у меня екнуло: похоже, и он идет в комитет; и, уже обмениваясь мнениями на предстоящую перспективу, мы заговорили о раздаче стволов для великого парада и о том, что, на наше счастье, в Берасатеги есть один еврей, которому можно сбыть их как металлолом. Подстраиваясь к очереди, мы поспешили сообщить друг другу на фене, что, как только нам доведется завладеть огнестрельным оружием, мы переберемся в Берасатеги, хотя бы одному из нас пришлось перенести туда другого на закорках, а там, набив пузо (то бишь бумажник) капустой, вытащим, к удивлению очередного чинуши, два обратных билета в родную Толосу! Но по фене, видать, мы ботаем еще хуже, чем по-английски, потому что до Зуба не доходило ни словечка, а до меня тем более, и наши товарищи по очереди служили нам переводчиками, да так рьяно, что чуть не прободали мне барабанную перепонку, и передавали друг другу замусоленный карандаш, чтобы записать себе адрес того еврея. К счастью, сеньор Марфорио, который тощее щелочки для монет на обменном автомате, принадлежит к разряду таких старикашек, что, пока ты принимаешь его просто за кучку перхоти, он способен нажать на самые потаенные пружины простонародной души; поэтому немудрено, что он разом расстроил наши намерения, отложив раздачу стволов до самого дня мероприятия, под тем предлогом, что департамент полиции задерживает отправку оружия. Не отстояли мы и полутора часов в очереди пострашнее, чем за керосином, как удосужились услышать из собственных уст сеньора Пиццурно приказ рысцой очистить место, который мы и привели в исполнение, не сдержав, впрочем, таких воодушевленных криков «ура!», что их не смогли прервать даже яростные удары метлой этого паралитика, который выполняет обязанности привратника при комитете.
На благоразумном расстоянии наша ватага воссоединилась. Лойакомо пошел чесать языком почище соседского радио. Эти краснобаи горазды навешать такой лапши на уши, что потом человек – то бишь нижеподписавшийся – и глазом моргнуть не успеет, как вдруг уже дуется в очко в кабачке Бернардеса;[2] ведь ты наверняка печалишься, воображая, что я всю ночь провеселился на гулянке, между тем как, по горькой правде, меня обчистили до нитки, не оставив даже утешительной возможности прокричать: «Подфартило!» хоть один разочек.
(Спокойно, Нелли, стрелочник уже устал пожирать тебя глазами и отъезжает, как пижон, на дрезине. Позволь твоему утенку Дональду ущипнуть еще разок твою шейку.)
Когда наконец я свернулся в клубок на койке, ходули мои так гудели от усталости, что я сразу уловил, что теперь-то укрепляющий сон от меня не уйдет. Но, увы, я не угадал своего противника – собственный здоровый патриотизм. Я не мог думать ни о чем другом, кроме Чудовища; только о том, что на следующий день я увижу воочию, как оно улыбается и говорит, в этой знакомой манере аргентинского политикана. Клянусь тебе, я так разволновался, что даже стал задыхаться, как кашалот, под сбившимся одеялом. Только поутру, в час отлова бродячих собак, я забылся тяжелым сном, вымотавшим меня еще больше, чем бдение; впрочем, сначала мне приснился один вечер, когда я был пацаном и покойная моя матушка возила меня за город. Поверь мне, Нелли, я ни разу больше не вспоминал о том вечере, но во сне вдруг понял, что это был самый счастливый вечер в моей жизни; и это несмотря на то, что я не помню почти ничего, кроме воды с отраженными в ней листьями и белой-пребелой, смирной-пресмирной собаки, которую я гладил по хребтине; к счастью, я выбрался-таки из этих ребяческих дебрей, и мне стала сниться наша жизнь, злоба дня, так сказать: Чудовище назначило меня своим любимым зверьком-талисманом, а чуть погодя – и своим Великим Псом Бонзой. Я проснулся, и оказалось: я проспал только пять минут, а приснилась такая куча нелепиц. Решив, что пора с этим кончать, я обтерся мокрой кухонной тряпкой, позапихивал мозоли в обувку фирмы «Фрай Мочо»,[3] замотался выше и ниже пупа в рукава и штанины шерстяного костюма, нацепил шерстяной галстук с рисунком из мультика, помнишь, тот, что ты подарила мне в День водителя автобусного транспорта, и выбежал на всех парах, потому что какой-то жук прогудел по улице и я принял его за наш грузовик. По каждой ложной тревоге, как только проезжала машина, которую можно (или нельзя) было спутать с грузовиком, я выскакивал, как пробка, гимнастической рысцой, в мгновенье ока преодолевая пятьдесят метров, отделяющие третий двор от входных ворот. С юношеским энтузиазмом распевал я наш знаменный марш, но к без десяти двенадцать возвращался уже охрипший, и в меня уже не бросались чем попало выскочки из первого двора. В тринадцать двадцать – вовремя – приехал грузовик, и, когда товарищам по крестовому походу посчастливилось увидеть меня, невзирая на то что в то утро я не брал в клюв даже зернышка из кормушки попугайчика квартирной хозяйки, все проголосовали за то, чтобы не брать меня, под тем предлогом, что едут они на грузовике мясника, а не на подъемном кране. Я все-таки примостился в качестве прицепа, и мне сказали, что, если я обещаю не разродиться до Эспелеты, меня повезут, как мне и следует, то есть тюком на багажнике, но в конце концов уступили уговорам и привели меня в полустоячее положение. Подобно ласточке ринулся вперед наш молодежный грузовик и, не проехав и полквартала, остановился как вкопанный перед зданием Комитета. Вышел седой бочонок, который начал помыкать нами как хотел, и, прежде чем нам успели почтительно вручить книгу жалоб, мы в каком-то тупике, как скот перед забоем, уже обливались потом, да таким ароматным, будто затылки у нас из сыра «Маскарпоне». Одна пушка на брата – по такому алфавитному принципу шла раздача; вдумайся, Нелли, на каждый револьвер приходился один из нас. Не дав нам самой минимальной разумной форы для того, чтобы выстоять очередь перед дверью с буквой «М» или хотя бы пустить с молотка огнестрельное оружие в хорошем состоянии, тот бочонок засовывал нас в грузовик, из которого нам уже не было обратной дороги без зажатой в кулаке рекламной карточки водителя.
В ожидании команды «По коням!» нас продержали полтора часа на солнцепеке, да к тому же на виду у всей нашей любимой Толосы, и как ни гонял легавый пацанов, те спокойно били в нас из рогаток, будто в каждом из нас они видели не бескорыстного патриота, а дичь для поленты.[4] Первые полчаса в грузовике царила дисциплина, лежащая в основании любого сообщества, но потом команда развеселила меня вопросом, записался ли я на участие в конкурсе имени Королевы Виктории, намекая, сама знаешь, на мое барабанное пузо, о котором всегда говорят, что оно должно было быть сделано из стекла, чтобы я хоть иногда мог разглядеть собственные опорки сорок четвертого размера. Я сипел, как пес в наморднике, но, поглотав пыль в течение часа с небольшим, почти пришел в себя и вновь овладел своим колокольным язычком[5] и, плечом к плечу с товарищами по окопу, не захотел отрываться от хоровой массы, что во всю силу легких разделывалась с маршем Чудовища; и так я упражнялся, пока из горла у меня не вырвалось некое полублеяние, которое, честно говоря, правильнее было бы назвать икотой, да такой, что ежели не открыть зонтик (оставленный дома), то будешь плавать на байдарке в каждом плевке, на манер яхтсмена Вито Дюма, Одинокого Мореплавателя. Наконец мы тронулись с места – вот тогда-то и повеяло свежим ветерком, словно мы окунулись с головой в суповую кастрюлю; и пошло-поехало: кто приступил к сэндвичу с копченой колбасой, кто к бутерброду с салями, кто к пирожку с тунцом, кто к полбутылке «Васколе», а кто и к холодному шницелю, хотя, скорее, это произошло уже во время другой поездки, в Энсенаду, но, поскольку я в ней не участвовал, лучше мне об этом промолчать. Я не уставал размышлять о том, что весь этот здоровый и современный молодняк – мои единомышленники, ведь даже самый безвольный и апатичный из нас, хочешь не хочешь, а слушает радиопередачи. Все мы были аргентинцы, все юны, все южане, и спешили мы навстречу своим братьям-близнецам, которые в идентичных грузовиках выезжали из Фьорито и из Вилья-Доминико, из Сьюдаделы, из Вилья-Луро, из Ла-Патерналя, хотя по Вилья-Креспо рыщет еврей, а я считаю, что лучше уж признать, что он прописался на севере Толосы.