Буало-Нарсежак - На склоне лет
Вчера вечером она пришла в новом наряде. Я никогда особенно не присматривался к костюмам дам. Помню только, что Арлетта постоянно меняла туалеты, и у меня создалось впечатление, что мадам Рувр еще только начинает свои метаморфозы. Так вот, вчера вечером она изменила прическу, в ушах бриллианты, черное платье отличного покроя, дорогое ожерелье. Наш стол начинает плодить завистников! Вильбер так и виляет хвостом. А Жонкьер сидит с замкнутым лицом, как с ним бывает в худшие дни. Любопытный тип! Когда он желает показать, что не участвует в разговорах, ему нет нужды, как Вильберу, отключать слуховой аппарат; ему достаточно поднять очки на макушку. Ему и невдомек, что эти круглые протуберанцы делают его похожим на близорукую амфибию. Впрочем, даже если бы он это и знал, ему было бы и горя мало, поскольку Жонкьер давно уже не обращает внимания на мнение других. Он тут вроде иностранца, который не понимает нашего языка, и с течением времени его нарочитая немота начинает вас задевать.
Мадам Рувр делает вид, будто ничего не замечает. Фаршированные крабы служат ей предлогом завести разговор о путешествиях, которые ей привелось совершить. Вильбер подхватывает эту тему. Он путешествовал почти столько же, сколько и я. Я невольно втягиваюсь в разговор. Теперь уже поздно корить себя за это. И потом, я испытываю новое ощущение, приятное, слов нет, но и немного болезненное, как будто пытаюсь пошевелить старыми, одряхлевшими мышцами.
— Вы бывали в Норвегии? — спрашивает она.
— Да, но не в глубине страны. Только на побережье.
— Скажите на милость. Но почему?
Вильбер встревает, чтобы подлить в бочку меда каплю дегтя.
— Господин Эрбуаз был торговцем обломками кораблекрушений.
Мадам Рувр смотрит на меня удивленными глазами. Они серо-голубые, широко расставленные, и в уголках, несмотря на макияж, заметны морщинки.
— Торговец обломками кораблекрушений, это правда? — спрашивает она.
Почему Вильбер выбрал самый уничижительный эпитет? Я тороплюсь объяснить суть своей профессии, как будто бы в ней содержится что-то зазорное.
— Не торговец. Нет. Моя компания ограничивалась приобретением затонувших судов, когда их уже невозможно реставрировать и использовать по назначению. Мы их разрушали, чтобы извлекать ценные металлы. Если вы предпочитаете — я скупал металлолом. Все, что больше не плавало, проходило через мои руки.
— Как увлекательно!
— Кому что нравится, — колко замечает Вильбер, рассердившись на меня за то, что я завладел вниманием мадам Рувр.
Жонкьер извлек из портсигара длинную голландскую сигару. Он закуривает, дотошно соблюдая ритуал. Готов поклясться, он нарочно ведет себя так, как будто сидит за столом один.
— У меня сохранился альбом фотографий, — сказал я. — Если вас это интересует, могу показать. Но предупреждаю: некоторые из них запечатлели драму.
— Бойня, — хихикая, комментирует Вильбер. — Остовы мертвых кораблей.
— Не слушайте его. Хотя признаюсь, нередко у меня сжималось сердце, когда я обнаруживал порушенные или наполовину затонувшие голые каркасы, покрывшиеся ржавчиной или заросшие ракушечником.
Я завелся. Уж больно хороша тема! Я знал это по опыту — она неоднократно совершала чудеса в те времена, когда я еще бывал в свете. Эти корабли, выброшенные на берег, всегда будили воображение красоток — любительниц позднего ужина.
Только не Арлетты. Обломки кораблекрушения — да она плевала на них. А вот другие женщины — напротив. И вот теперь мадам Рувр. Старый ханжа, каким я — увы! — продолжаю оставаться! Я рассказал ей несколько эпизодов, эффект которых запрограммирован. Жонкьер ушел, даже не кивнув. Вильбер продержался дольше, явно раздосадованный. Потом, извинившись, оставил нас наедине. И тут разговор принял другой оборот, не скажу, что более интимный, но более личный. До этого мы были как бы соседи по отелю, которых ненадолго свели превратности путешествия. Но я отдавал себе отчет — как и она — в том, что здесь, в этой столовой, в этом доме мы находимся навсегда. Мое персональное «всегда» будет непродолжительным, если я останусь тверд в своих намерениях. Но она? Она, производившая впечатление еще такой молодой! Вот почему я расспрашивал ее как можно тактичнее, давая понять, что мы дорожные спутники и проявляемый мною интерес к ее особе в порядке вещей. Я узнал, что они жили в Париже, но им разонравилось тамошнее окружение!
— Признаюсь, — сказала она, смущаясь, чем очень меня тронула, — мой муж не подарок. Болезнь делает его раздражительным. Я боюсь лишь одного: как бы он не исчерпал снисходительность персонала.
Я утверждал, что ее страхи необоснованны, поскольку местный обслуживающий персонал привык к перепадам в настроениях пансионеров.
— Все мы в большей или меньшей степени ненормальные, — рассмеялся я.
Я не смеялся многие месяцы. Я себя не узнавал. Настроившись на доверительные излияния, она продолжала:
— Нам порекомендовал «Гибискусы» один друг. У него самого был друг, который… ну да вы знаете, как это бывает: слухами земля полнится. Справки, наведенные через агентов.
— И каково же ваше первое впечатление?
Она заколебалась.
— Скорее, хорошее.
— Разумеется, будь вы тут с кем-нибудь знакомы… это смягчило бы шок от непривычной обстановки.
Я ввернул такое замечание как бы невзначай, и она ответила мне в таком же тоне:
— К сожалению, это не наш случай. — И тут же добавила, словно хотела исправить впечатление от своего ответа: — Но на что стала бы я жаловаться? Все кругом так любезны!
— Мы стараемся кто во что горазд. Нам случается быть нелюдимыми. Мсье Вильбер часто брюзжит, потому что его мучит язва. А господин Жонкьер чудаковат. В данное время, похоже, его одолевают мрачные мысли. Не стоит обращать внимание. Я сам… но к чему говорить обо мне? Знайте одно: если я могу быть вам полезен… можете мною располагать.
Она поблагодарила меня… как бы это сказать: от полноты души? горячо? — во всяком случае, это было не сухое «мерси», оброненное из вежливости.
— Вы не пойдете смотреть телевизор? — задал я еще один вопрос.
— Я не смею оставлять мужа в одиночестве надолго.
— Но все же он способен передвигаться?
— С трудом.
Я понял, что не должен расспрашивать. Запрещенная тема! Пожелав ей спокойной ночи, я вернулся к себе.
Время очень позднее. Я оставил окно открытым в ночь. Я напоминаю себе больного, диагноз которого врачи оставляют при себе. И то верно — я должен быть уже мертвым, а толком не знаю, хочу ли умереть. В самом деле, хочу ли я умереть? Не ограничился ли я трепом по поводу своей смерти?