Майкл Грегорио - Критика криминального разума
— Что будем делать, герр поверенный? — спросил Кох глухим голосом.
— Вы узнали их имена? — спросил я вместо ответа.
— Да, сударь.
— Прекрасно. Теперь мы возвратимся в город. В лазарет. У Люблинского имелся мотив убить ее. Но была ли у него возможность?
Кох молчал, и я подумал, что он обижен на меня или считает мое решение неразумным. Как всегда, я ошибался на его счет. Сержант был настоящим профессионалом. Он уже забыл о притоне, который мы только что посетили, и о его обитателях и думал о том, что нам предстоит.
— Если позволите, сударь, я не пойду с вами, — сказал он.
— Не пойдете? Что вы задумали, Кох? — спросил я.
— Я вспомнил о своей жене, герр Стиффениис, — ответил сержант, и в его голосе прозвучала такая печаль, что я не посмел встретиться с ним взглядом.
— О жене? — повторил я, не скрывая изумления. — Вы ведь говорили мне, что живете один.
— Мереты не стало во время последней эпидемии тифа, — продолжал Кох тихо. Было видно, что он все еще очень болезненно переживает утрату. — Она была кружевница, сударь. Я вспомнил об иглах, которыми она пользовалась. Я всегда знал, что нужно купить ей в подарок на день ангела или в День святого Николая. Прошлой ночью, когда вы обнаружили орудие убийства, сударь, я невольно подумал о Мерете. И если бы я смог найти того человека, который продавал ей иголки, то, возможно, он вспомнил бы людей, покупавших у него эти иголки, что могло бы дать нам еще одну нить. Вы согласны?
— Если подобными вещами так часто пользуются домохозяйки, наверное, в Кенигсберге их будет бесчисленное множество, — возразил я, однако сержант не отступал.
— Мерета упоминала об одном человеке, который занимался такой торговлей, — продолжал он убежденно. — Он продавал всякие мелочи, которые могут понадобиться в доме. Если я смогу отыскать его, сударь, он, вероятно, сумеет рассказать что-нибудь о таких иглах и о людях, которые их покупают. Эта игла не относится к числу тех, которыми обычно пользовалась моя жена.
Мне вспомнилась известная пословица об иголке в стогу сена, но я решил больше не охлаждать следовательский энтузиазм Коха.
— Я вам в лазарете не нужен, сударь, — продолжал он. — Возможно, мне все-таки удастся отыскать того человека. В Кенигсберге не так уж много лавок, торгующих галантереей.
— Неплохая идея, — постарался я подбодрить его, хотя мало верил в успех.
Итак, решение было принято. Кох сопровождает меня до города, затем наши пути расходятся. И пока мы стояли и беседовали под соленым ветром, ручейки влаги образовались на водонепроницаемом плаще профессора Канта. Когда мы садились в карету, я стряхнул их. И в то же время не мог не заметить, что бушлат сержанта промок насквозь.
— Вы похожи на мокрую крысу, — насмешливо произнес я. — Возьмите мой плащ. Вам придется идти пешком по городу, а я поеду в карете.
— Не стоит, сударь, — сделал он слабую попытку возразить.
Я снял плащ и протянул его Коху.
— Совершенно определенно, Кох, вам он нужен гораздо больше, чем мне, — настаивал я, разворачивая свой шерстяной камзол и закутываясь в него.
Переехав несколько деревянных мостов по пути к центру города, экипаж остановился. Сержант Кох вышел и решительно направился в сгущающие сумерки. В блестящем водонепроницаемом плаще Канта он показался мне моим альтер эго, преследующим убийцу. Я невольно улыбнулся, не ведая о том, что это будет моя последняя улыбка на очень долгий срок.
Глава 25
— Антон Теодор Люблинский. — Военный хирург полковник Францих энергично кивнул. — Потерял левый глаз, естественно. Ничего не поделаешь, герр прокуратор. Возникло заражение. Он мог бы потерять и второй. Садитесь, пожалуйста.
Как только я представился, мы поднялись по трем ступенькам, которые вели в его кабинет. Одна из стен кабинета производила впечатление совсем новой. Эта стена в отличие от всех других стен в Крепости была полностью выложена из стеклянных панелей.
— Таким образом гораздо легче вести наблюдение за больными, — пояснил полковник Францих, махнув рукой в сторону палаты. — Достаточно просто встать. Чувствуешь себя шкипером на мостике.
— Искусная находка, — ответил я, улыбнувшись.
— Больным запрещено вставать. Мы «приговорили» их к кровати! — сострил он с усталой улыбкой. — Поэтому нас они не видят. Единственное, что доступно их зрению, — стена у меня за спиной.
Я кивнул.
— Я называю ее «Стеной Плача». Библейские ассоциации, знаете ли, — добавил он с той же неподвижной усталой улыбкой.
Сидя спиной к стеклянной перегородке, я тоже был вынужден смотреть на ту самую «печальную» стену, о которой говорил хирург. И не раз задался вопросом, не для того ли с такой тщательностью и так продуманно расставлены вдоль упомянутой стены многочисленные медицинские принадлежности и прочие артефакты науки, чтобы убедить больных в величайшем профессионализме их лечащего врача полковника Франциха? Или, напротив, для того, чтобы запугать их до такой степени, что они будут готовы принять все, что бы ни исходило из рук их сердобольного лекаря.
— Эти фигуры сделаны из воска? — спросил я.
— Несомненно, — ответил он. — Большая часть жертв еще живы и относительно здоровы, как я полагаю. Военная хирургия в последнее десятилетие развивалась чрезвычайно активно. Прежде чем пациентов, находящихся сейчас в лазарете, выпишут, я успею сделать восковую копию их увечий. Для взгляда профессионала возможности восстановления… ну, они очевидны.
Он постоянно улыбался, и, вероятно, улыбка предназначалась для того, чтобы успокоить собеседника, однако странным образом она напомнила мне улыбку Герды Тотц. Экспонаты, расставленные вдоль стены, ужасали и наводили на мысли о самых страшных страданиях и смерти. Восковые муляжи кистей, целых рук и ног, оторванных картечью, отрубленных саблей или отсеченных штыком. Но самое жуткое впечатление производили лица. Они были вывешены в ряд на самом верху, подобно ужасающим маскам смерти. Лица людей, которые имели несчастье стать жертвами пушечных ядер и другой боевой машинерии, до неузнаваемости их изуродовавшей.
Хирург Францих спокойно сидел в кресле перед этими жуткими memento,[27] подобно гордому владельцу Музея восковых фигур, продающему билеты на свою выставку человеческих уродств. Передо мной в полумраке на рабочем столе врача покачивался и мерцал огонь масляной лампы, и я невольно вспомнил об одном летнем вечере, проведенном в великолепном охотничьем домике вместе с отцом и его старшим братом Эдгаром Стиффениисом на холмах неподалеку от Шпандау лет десять назад. Пока мошкара отчаянно бросалась на дрожащий язычок пламени свечи, погибая в бесконечной череде вспышек света и резких потрескиваний, дядя Эдгар рассказывал об охотничьих приключениях, результатом которых становились головы медведей и диких кабанов — части его большой коллекции, развешанной по стенам охотничьего домика. Но то, что я видел здесь, было гораздо, гораздо страшнее. Лица, обретшие бессмертие на «Стене Плача» хирурга Франциха, производили впечатление живых и обреченных на вечные невыносимые страдания. Названное впечатление подкреплялось многочисленными засохшими пятнами крови на сером рабочем фартуке полковника.
Одно из лиц в особенности притягивало к себе мое внимание. От него было трудно отвести взгляд, но смотреть было мучительно. Человек потерял нижнюю челюсть. Верхние зубы, оголенные и страшные, неровным частоколом застыли над немыслимой пропастью. Язык повисал вздувшейся лиловой змеей, которой некуда скрыться, негде отдохнуть, вечно торчащей там, где когда-то были губы. Открытые части шеи и гортани несчастного были самым тщательным образом раскрашены в жизнеподобные цвета — жестокий калейдоскоп красного, индиго и сально-желтого оттенков. И в неверном беспокойном свете лампы сухожилия, мышцы и оболочки, казалось, пульсировали страшной жизнью, обреченной на вечную муку.
— Насколько мне известно, вы подписали свидетельство о смерти Рудольфа Алефа Копки?
— Копки? — настороженно переспросил полковник так, словно он никогда раньше не слышал этого имени.
— Дезертира. Шесть месяцев назад он умер от перелома гортани.
Несколько мгновений полковник Францих молча барабанил пальцами по краю стола.
— Мне необходимо просмотреть документацию, — ответил он наконец.
— Вряд ли вы там что-то найдете, — отозвался я. — Я уже все просмотрел.
— Ну что ж, — произнес Францих, пожав плечами. — Скорее всего я не смогу добавить ничего существенного.
«Сможете, — и очень многое», — подумал я, но вслух ничего не сказал.
— Давайте поговорим о Люблинском, — предложил я вместо этого.
— Что за физиономия! — воскликнул хирург с внезапно проявившимся энтузиазмом. — Как только его глазница заживет, я сразу сделаю слепок. Какая страшная судьба! Вначале оспа, потом губа, теперь глаз. Мои студенты в университете…