Кристоф Доннер - Король без завтрашнего дня
Людовик XVI, взбодрившись, снова расхаживал вперевалку по коридорам дворца из одного кабинета в другой, отдавая приказы. Когда с этим было покончено, он возвращался к своей любимой слесарной работе. Он вновь обрел доверие своей семьи. Жена и сестра короля целыми днями говорили о его силе и мужестве, сын не отходил от него ни на шаг. В то утро, когда к королю явился с визитом доктор Гильотен, Нормандец тоже был рядом.
— С вашей машиной проблемы, доктор. Как нам сообщили, она не работает.
— Ваше величество, напоминаю вам, что основная цель этой машины, одобренной Учредительным собранием, — сделать страдание одинаковым для всех, чтобы воздать уважение правам человека, узаконенным Конституцией.
— Мы отменили казнь через повешение, чтобы избежать этих сцен, когда осужденный корчится в петле порой до десяти минут, прежде чем испускает дух. Это нас шокировало, поэтому мы одобрили вашу машину. Но раз она не действует…
— Ваше величество, она действует превосходно!
— Но все жалуются!
— Только палачи, ваше величество. Это палачи находят ее неудобной.
— Они говорят, что от нее слишком много крови, она разбрызгивается повсюду…
— Да, признаю. Это из-за ножа: он прямоугольный, и ломает шею, вместо того чтобы ее рассекать. Сила удара такова, что голова порой не падает в корзину, а летит прямо в толпу, что вызывает всеобщее смятение, как вы знаете.
— Нам также говорили, что все происходит слишком быстро. Это важный момент. Если зрители не успевают как следует все рассмотреть, назидательный эффект казни пропадает.
— Ваше величество, позвольте мне несколько слов в оправдание. Назидательный эффект остается, поскольку ничто не мешает палачу взять отрубленную голову за волосы и показать толпе или же насадить ее на острие пики и пронести по улицам.
— Но что вы предлагаете, в конце концов?
— Я принес новые образцы. Если вашему величеству будет угодно взглянуть…
Доктор развернул принесенный сверток и положил на верстак перед королем два больших сверкающих остро отточенных лезвия.
— Вот два варианта, которые мне хотелось бы предложить вашему величеству: полукруглый и треугольный.
— Я должен выбрать?
— Если будет угодно вашему величеству.
Людовик XVI взял оба лезвия, взвесил их, коснулся острия каждого подушечкой большого пальца и показал сыну, который их тоже потрогал.
— Нам кажется, что треугольное лезвие больше подходит.
— В самом деле, оно рассечет шею, а не сломает. Ученость вашего величества соперничает с точностью и справедливостью ваших суждений.
Месье Гильотен поклонился и снова упаковал свои инструменты.
— Я подпишу декрет, который мне представят по этому вопросу.
Теперь король собирался дать сыну урок грамматики.
~ ~ ~
Людовик XVI навел порядок, Дантон пустился в бега. Революция была при смерти, но Эбер решил ее оживить.
«— Да, черт возьми, — воскликнул папаша Дюшен после двух недель отсутствия, — я вернулся, чтобы стереть в порошок всех врагов нации; слишком долго я молчал!»
Остается лишь удивляться: откуда этот человек брал силы и как ему удалось просочиться сквозь ячейки сети «маленького террора»? Как он ухитрился в это время издать новый номер газеты?
Конечно, этому способствовало известие о беременности Франсуазы. Эбер шел по улице, улыбаясь всем встречным, и чувствовал себя неуязвимым. Счастье любого негодяя стремится к тем же целям, что и счастье порядочного человека.
Что примечательно в беременности Франсуазы Гупиль — это дата зачатия. Она забеременела именно в те дни, когда Людовик XVI со своей семьей обратился в бегство. Если мы вспомним, что Жак-Рене Эбер и сам был зачат в дни народного ликования, когда вся Франция радовалась агонии Людовика XV, то увидим здесь руку судьбы.
Но на самом деле это всего лишь забавное совпадение, анекдот. Что известно точно и объясняет многое, так это заключение сделки между Эбером и Людовиком XVI, вероятно, при посредничестве Барнава, по прошествии нескольких дней после возвращения короля из Варенна. Доказательства подкупа Эбера мы находим в письме Ферзена шведскому королю от 29 февраля 1792 года:
«Я подумал, что должен предоставить Людовику XVI возможность, которая приведет его в Севенн и руками бунтовщиков поставит во главе армии недовольных. Я посоветовал ему замаскировать этот план, попросив верных людей распространить памфлет, имеющий целью отвратить читателей от демагогических речей и инвектив, направленных против него и особенно против королевы, и содержащий предложение отправить королевскую чету в Севенн, чтобы предотвратить якобы существующий у аристократов замысел: увезти их из Парижа, чтобы поставить во главе иностранных армий. Король со мной согласился и добавил, что некоторые демократические брошюры уже послужили этой цели, но если понадобится, он использует и то средство, которое ему предложил я».
Анри очень понравилось выражение «демократические брошюры», он так и представил себе стопки этих брошюр, обрушенных на головы короля и королевы. Но дело было не в них. Самое важное заключалось в том, что Людовик XVI заказывал и оплачивал памфлеты, чтобы расстроить направленные против него заговоры. У Анри не было никаких сомнений в том, что с этой целью король обратился к самому большому специалисту эпохи, самому известному и талантливому памфлетисту — Жаку-Рене Эберу.
Итак, 17 июля Эбер выпустил очередной номер «Папаши Дюшена» — и этот номер был издан на деньги Людовика-рогоносца.
Однако требовалось как-то объяснить предшествующее молчание, а в особенности — внезапное возвращение папаши Дюшена в самый разгар контрреволюционных репрессий. Объяснение звучало так: «Сил больше не было смотреть на эту компанию гребаных засранцев, что украла мое доброе имя и подписывала им всякую хрень! В конце концов я испугался, что и меня к ним причислят, и поклялся, что не скажу больше ни слова, покуда все они не заткнутся!»
Одним из этих «гребаных засранцев», скорее всего, был Шарль Фуйу, который издавал своего «Папашу Дюшена», конкурировавшего с эберовским. Фуйу был не единственной жертвой Эбера: «Я знаю немало одержимых, которые шлялись повсюду и проповедовали убийства и грабежи, мать их за ногу! Надеюсь, никогда этих мудаков не перепутают с папашей Дюшеном! Все, кто последние пару лет читал мою газетенку, знают, что я всегда требовал уважать закон!»
Ну и жулик, сказал себе Анри, невольно широко улыбаясь. Он чувствовал внутреннюю связь с этим человеком, так же как и с его жертвой, связь, благодаря которой его сознание одновременно могло вместить восхищение как жестокостью революционера, так и мученичеством ребенка. У Анри захватывало дух от этой двойственности, которая знакома каждому писателю и служит ему источником наивысшего блаженства.
~ ~ ~
После бегства в Варенн Ферзен нашел убежище в Бельгии. Обмениваясь с королевой пылкими письмами, он спрашивал ее, правда ли она, как это утверждают, решила встать на сторону революции, и считает ли она, что другого выхода нет. Ферзен просил Марию-Антуанетту дать ему знать, есть ли у нее план, и если есть, то в чем он состоит.
«У нас имеется проект, отчасти похожий на тот, что мы составляли в июне, но он еще не разработан окончательно, — писала ему королева. — Если он осуществится, это будет примерно 15–20 ноября; но если мы не сможем уехать в это время, то зимой не будем ничего предпринимать… Сейчас все довольно спокойно, но это спокойствие держится на волоске, и народ, как всегда, готов на любые зверства. Говорят, что он за нас, но я в это не верю — во всяком случае, он не за меня».
Мария-Антуанетта пишет, что ни на минуту не принадлежит сама себе, отдавая все свое время аудиенциям, письмам и детям, и замечает: «…но что касается последнего, это мое единственное счастье…» — а дальше все зачеркнуто, скорее всего, потомками Ферзена. За этим легендарным вымарыванием можно вообразить признания самые откровенные в своей интимности или, напротив, самые нежные и добродетельные — искушение апокрифиста велико, — но в конечном счете самое скандальное — именно эти долгие и тщательные зачеркивания, которые оставляют слова навеки укрытыми тайной. Они как те усы, подрисовываемые шаловливыми детьми торговцев картинами на полотнах великих мастеров, что становятся частью шедевра и попадают во все каталоги живописи. Стереть их — значит обеднить историю искусства.
Читая письма Марии-Антуанетты, можно заметить, как ею овладевает все большее отчаяние: «Французы жестоки — и на одной, и на другой стороне». Имеется в виду «по обе стороны границы». Она меряет и революционеров, и эмигрантов одной и той же меркой. Как выбрать лучшее между чумой и холерой, как устраивать будущее в случае возвращения братьев короля или окончательной победы республиканцев?