Елена Афанасьева - Колодец в небо
Сейчас соберу все силы. Волю всю соберу. И уйду. Попробую уйти. Сейчас. Сейчас-сейчас, оторву ногу от земли, сделаю шаг и…
Я делаю шаг, и нога проваливается в дыру. Мой сугробчик, с которого так отчетливо видны пытающие меня тени на потолке Его спальни, оказывается заваленной снегом горой мусора, под которым скрыт ход в какую-то дыру.
Нога застряла в дыре. И на помощь никого не позовешь. Кричать нельзя. Вдруг на шум выглянут мой N.N. с Лялей и застанут меня под окнами своей спальни! Лучше в преисподнюю провалиться! Уж лучше в преисподнюю!
И проваливаюсь. Ботинок скользит по запорошенному снегом хламу, и подвернувшаяся нога все глубже проваливается в дыру. Хочу выдернуть ногу, но чувствую, как откуда-то изнутри, из преисподней, кто-то за ногу меня цап, и словно клещами тянет и тянет вниз.
Я уже наполовину в дыре. Пальтишко и юбка задрались, и тому, кто тянет меня снизу, должно быть, видно мое не слишком роскошное белье – у Ляли, поди, белье совсем другое, кружевное! Виден и пояс со старенькими резинками – денег на новый пояс нет. И чулки! Стыд какой! Нелепо думать о недостаточной изящности собственного белья, когда чья-то неведомая сила влечет тебя в ад. Но ведь думается же, думается!
Что это? Расплата? Расплата за что?! За попытку не дозволить Ему счастья с другой?
Неведомая сила тянет и тянет меня вниз, пока все тело не протискивается в узкую щель заваленного ящиками и коробами потайного лаза. И только голова моя оказывается внутри этого подземелья, я чувствую на шее прикосновение чего-то холодного. И острого.
– Пикнешь – прирежем, – не самый добрый голос прямо над моим ухом.
Нож!
И от страха я только крепче зажмуриваю и без того не видящие ничего в темноте глаза.
14. Дубровицкий затворник
(Матвей Дмитриев-Мамонов. Июль 1825 года. Дубровицы)
«Я обещал Вам наказывать Вас! Не заставьте исполнить оный обет над Вами, дурным блюстителем правосудия в вверенной Вам губернии, робким кадетом, воришкою, подлецом и мошенником, того, которого Ваши подлецы родственники называют беззащитным человеком. Но который есть и всегда пребудет
Граф Дмитриев-Мамонов».
– Неужто и после того, что он пишет генерал-губернатору, следует еще сомневаться в его вменяемости? Умалишен! Одно слово, почтенный Владимир Иванович, умалишен!
Подольский предводитель дворянства князь Васильчиков со всей присущей ему горячностью обращался к адъютанту московского генерал-губернатора князя Голицына поручику Толстому, вместе с которым теперь ехал по неприметной дороге, по виду которой трудно было предположить, что ведет она к одному из богатейших имений России.
– При папеньке его, Александре Матвеевиче, разве такая дорога в Дубровицы вела! Тракт был. Истинный тракт! Не то что две – и три, и четыре повозки разъехаться могли. А нынче?.. Не дорога, а просека, неприятеля на манер Сусанина в дебри заманивать, – все более возмущался князь. – И стены эти крепостные, только поглядите на эти стены, Владимир Иванович! Станет ли человек в здравом рассудке теперь, на втором десятке лет после Наполеонова нашествия, подобные фортификации на своей земле обустраивать. Чего ради? От какого такого неприятеля обороняться?! Нет, вы скажите мне, от кого обороняться и какие такие тайны за подобными стенами прятать? Разве что новые пасквильные послания генерал-губернатору!
Карета князя тряслась по размытой после недавнего бурного ливня дороге вдоль крепостной стены с острыми зубцами. Бесконечная стена скрывала всю усадьбу – и главный усадебный дом, и церковь, и парк, и хозяйственные постройки, и конный двор. Уже вторые готические ворота, встречающиеся на пути вдоль этой стены, оказывались безнадежно закрытыми, и карета продолжала трястись дальше.
Вынужденные попутчики, направленные московским головой с целью ареста графа Дмитриева-Мамонова, весь не столь долгий, сколь утомительный по нынешней хляби путь от Москвы спорили, вменяем ли подлежащий аресту граф? Или же просто инакомыслие одного из самых богатых и, следовательно, самых независимых людей России принято властью и обществом за инакомыслие?
Толки о странностях графа ходили давно. Но особенно распространились они после назначения в 1820 году на пост московского генерал-губернатора князя Дмитрия Владимировича Голицына. Все знали, что личные неудовольствия между графом Мамоновым и князем Голицыным начались еще в 1813 году в чужих краях «вследствие непомерной заносчивости графа».
– Со всей серьезностью утверждения делать, что сам более родовит, чем князь! В своем ли уме человек, сподобившийся на эдакое? «Всего лишь Гедиминович!» – князь Васильчиков передразнил гулявшие по Москве утверждения графа Мамонова. – А сам, стало быть, Рюрикович! «В отличие от особ царствующего дома!» Умалишен, и не иначе как умалишен!
Подольский предводитель уездного дворянства иной возможности в отношении вверенного их заботам будущего пленника не допускал.
– Генерал-губернатора на дуэль вызывать! Безумен!
В отличие от вынужденного своего спутника поручик Толстой подобного мнения составить не успел. Получив от начальника не самое приятное поручение, он изрядно расстроился. Свалившаяся на него поездка в Дубровицы грозила лишить Владимира Ивановича куда как более приятного общества. Нынешним вечером он зван на дачу Пекарских в Кунцево, где должен был увидеть Лизаньку. А теперь, если выявление умственной вменяемости некогда всемогущего графа затянется, Лизаньку он может сегодня и не увидеть. И мучайся тогда до следующей среды, приезжал ли в его отсутствии корнет Ерофеев и разводил ли прозрачные намеки кунцевский сосед Пекарских граф Андрей Илларионович Стромин. И гадай, улыбалась ли им Лизанька так же таинственно и прекрасно, как в прошлую среду во время послеобеденной прогулки по дачным окрестностям она улыбалась ему?
Поручение градоначальника было обременительным не только оттого, что грозило лишить поручика нынешним вечером общества любимой девушки. Особая деликатность крылась в том, что никому другому граф Дмитрий Васильевич доверить подобного поручения не мог. Слишком много пересудов ходило по Москве и о дубровицком затворнике, и о его бранной переписке с Голицыным, и сам оскорбленный его начальник, задержав адъютанта, тихим голосом попросил «получше поглядеть, заговор там или же дурь одна!»
Толстой теперь и ехал «глядеть». Но в искренности намерений ему отчаянно мешал подольский предводитель, который то клял умственную несостоятельность графа, лицезреть которого им только предстояло, то пускался в пространные суждения на предмет архитектуры здешнего поместья.
– И ежели б мамоновская заслуга была в красоте эдакой! Но не Мамоновы все здесь создали! Не Мамоновы, а проклинаемые ныне графом Голицыны из века в век Дубровицы обустраивали, пока Потемкин усадьбу не приобрел, а государыня Екатерина Алексеевна для папеньки нынешнего графа не откупила. Папенька-то, Александр Матвеевич, фаворитом государыни был, хоть из кратковременных, – не унимался мерно раскачивающийся из стороны в сторону в тряской карете князь Васильчиков. – Было бы чем гордиться! Даров от государыни получил не на одну сотню тыщ, только счастия эти дары роду мамоновскому не принесли. Двое из четырех детей Александра Матвеевича и Дарьи Федоровны умерли во младенчестве. Оставшаяся сестра Марья Александровна в девках до неприличности засиделась. Да и сам граф, ведомо ли, вместо блестящей партии вона какие фортеля выкидывать изволит! Наш предок Васильчиков при матушке-императрице прежде мамоновского в фаворитах состоял, да только наш род императрицыно проклятие миновало…
Ни на минуту не умолкавший князь донельзя раздражал Владимира Ивановича. С другим спутником и он не преминул бы обсудить таинственную судьбу столь загадочного персонажа новейшей российской трагедии, на подмостках которой выступить ныне надлежало и ему, поручику Толстому.
У самого Толстого в жизни не случилось ни влиятельного родства, ни большого наследства. Из всех даров фортуны ему досталось лишь усердие и упорство, с которыми поручик пробивал дорогу ко всему, от чего граф Мамонов добровольно и безоглядно отказывался. Во всей необъяснимой истории жизни Матвея Александровича Толстого волновал один вопрос: почему судьбой воздается не тому, кто этого страстно желает, а тому, кто способен от дарованного столь бездумно отказываться? Почему человек, как он, родовитый, но небогатый, вынужден все силы положить на путь к положению, в которое этот граф самим своим рождением был поставлен и от которого отрекается каждым своим необдуманным или нарочито обдуманным шагом?
Почему дается не тому, кто желает?
О странной и загадочной жизни графа Дмитриева-Мамонова поручик Толстой слышал немало. Родившийся в девяностом году минувшего восемнадцатого столетия, Матвей Александрович был сыном Александра Дмитриева-Мамонова, одного из быстро сменявших друг друга фаворитов императрицы Екатерины, и фрейлины Дарьи Щербатовой. Случившийся едва ли не на глазах государыни амур ее Красного Кафтана с перезрелой (двадцатишестилетней, но все же молодой на фоне пятидесятивосьмилетней императрицы) фрейлиной стал причиной изгнания молодоженов из столиц. И вынужденного их заточения в подмосковном имении Дубровицы.