Кристоф Доннер - Король без завтрашнего дня
Король тут же сделал непроизвольное движение, заслоняя собой сына, но было поздно — ребенок успел увидеть изуродованные окровавленные головы.
— Зачем же от него это скрывать? — ровным голосом проговорила королева. — Это Франция, это его народ…
— Они не понимают, что творят.
— Ну да, конечно.
Пока родители пререкались, дофин не отрываясь смотрел в окно. Он заметил в чьих-то руках огромную афишу: «Везем в Париж булочника, его жену и подмастерье».
— Я никакой не подмастерье булочника! — возмущенно произнес он.
Все сидевшие в карете оцепенели от изумления: оказывается, месье дофин умеет читать!
За королевской каретой следовала вереница из трех тысяч карет, повозок и носилок, а за ними тянулись лакеи, конюхи, повара, горничные, дети и старики, верхом и пешком. Кажется, половина обитателей Версаля тронулась в путь.
В девять вечера королевская семья прибыла в замок Тюильри и расположилась в апартаментах графини де Ламарк, любезно уступившей их.
Нормандец некоторое время изучал темные, обветшалые и пыльные комнаты, поблекшие картины на стенах, оконные переплеты, где недоставало половины стеклянных квадратиков, скрипучие двери и полы.
— Я не хочу здесь жить, — заявил он. — Тут холодно, некрасиво и плохо пахнет.
— А вот Людовик XIV здесь жил и был доволен.
— Я так не думаю, потому что он переехал в Версаль.
Всю ночь двигали мебель и развешивали по стенам ковры и картины, чтобы закрыть трещины. Посреди этого бивуака устроили кухню. Слуги суетились, гувернантки плакали. Мария-Антуанетта уединилась в небольшой комнате, где в былые времена устраивала свои ночные свидания. Обстановка была прежней, но поблекла и стала ветхой — это запустение выглядело словно саван, наброшенный на воспоминания о прошлом, о молодости. Да, ее сын говорил правду: здесь было мрачно, как в могиле.
Двадцать тысяч человек, покинувших Версаль за этот и следующий день, должны были найти себе жилье в Париже.
Королевская семья поселилась в Тюильри, придворные — в Старом Лувре и в Пале-Рояль. Для остальных тоже нашлось пристанище, поскольку с июля из столицы уехали около ста тысяч человек: большинство аристократов — в Австрию, ученые — в Англию, банкиры — в Голландию, а священники разъехались повсюду.
Сливки французского общества покинули страну, но не оставляли надежды вернуться. Тем временем королеве нужно было все организовать, предстояло столько дел, что она забыла свою скорбь и свое унижение. Кто сейчас может тратить время на бесплодные вопросы, кто еще думает о том, чтобы жаловаться?
По прошествии нескольких дней после этого капитального переезда жизнь вошла в привычную колею. Ноев ковчег закончил плавание.
~ ~ ~
Анри отыскал ранние памфлеты Эбера — во всей красе их первого и единственного издания. Страницы были хрупкими, и Анри переписал их от руки, как в старину монахи, не осмелившись сделать ксерокопии.
Анри обожал Эбера. Он проник в сознание этого автора глубже, чем в любое другое — например, Селина или Томаса Бернхарда. Даже при чтении Эрве Гибера или Дэниса Купера у него не было настолько полного ощущения тождественности с авторами, как сейчас с Эбером. Левой рукой он придерживал потрепанную тетрадку развернутой, кончиками пальцев ощущая скверную бумагу. От нее шел чуть затхлый запах, казавшийся ему восхитительным. Анри словно переносился на два века назад — возможно, в подпольную типографию на улице Жи-ле-Кер, чувствуя возбуждение, как при совершении запретного поступка.
Ему тоже захотелось издавать собственную газету, левого или правого толка, добродетельную или непристойную, не важно, — желание писать готово было реализоваться на любом направлении. Он бы наслаждался этим от души. Он даже не задавался вопросом, отчего в эпоху Революции столько журналистов и неудавшихся писателей бросились издавать все эти газеты: «Дьявольскую газету», «Невероятно!», «Бессмысленную трагикомическую исповедь», «Все, что в голову взбрело», «Мне плевать»… Причина была очевидной, к тому же очень хорошо сформулированной в редакторской колонке первого номера газеты «Французский бродяга», вышедшего 22 ноября 1789 года: «Не то чтобы я чувствовал крайнюю необходимость издавать новую газету, однако взялся за это — именно потому, что мне доставляет удовольствие без всякой причины заниматься тем, что само по себе не хорошо и не плохо».
По причине июльских событий 1789 года разрушился привычный уклад существования Эбера: за шесть месяцев, прошедших со дня взятия Бастилии, театры пришли в запустение, а баронессы-меценатки уехали за границу, в Кобленц. Эбер продолжал сочинять пьески для театра марионеток, но что это могло дать? У зрителей не было ни гроша. Читатели исчезли. Как можно было стать писателем среди этого всеобщего разорения?
Оставалась журналистика, и он окунулся в эту работу, не столько по собственному желанию, сколько по воле обстоятельств — за нее, по крайней мере, хоть что-то платили. Ему заказали продолжение «Жизни Марии-Антуанетты», «Маленький гарем аббата Мори» и прочее в том же духе. Он публиковал памфлеты под разными именами, для дешевых изданий, владельцы которых и сами были на грани краха.
Однажды, решив создать памфлет в духе философского спора, Эбер написал и опубликовал за свой счет «Разговор пса и кота», иными словами, разговор правого и левого депутатов Учредительного собрания. Результат — гарантированная скука для всех, поражение на всех фронтах, новые долги. Но это его не остановило, напротив: писательство перестало быть источником дохода и превратилось в потребность. Журналистика порождает у писателей нечто вроде постоянного зуда, который мешает им делать еще что-либо, кроме одного: постоянно скрести пером по бумаге.
Чтобы быть в курсе всех дел, Эбер часто захаживал в клубы и кафе, однажды провел ночь в Собрании, чтобы услышать речи Мирабо, над которыми смеялся на следующее утро в кафе, куда наведался за свежими новостями, — и так далее в том же духе. Ирония была во всем, она заразила и королевскую семью, и министров, и депутатов, и рабочих, и крестьян. Все было смешно в этой игре планомерного взаимного истребления, где любой революционный комиссар не сегодня завтра мог оказаться мишенью для нападок и обвинений другого, и все это совершенно безнаказанно, ибо каждый человек свободен, каждый имеет право высказаться. Бриссо считал это железным условием свободы прессы. «Право на существование прессы основано на ее свободе. Вышла статья против вас — ответьте напрямую своему обвинителю. Это гораздо лучше, чем долгий и нудный судебный процесс». Бриссо столкнулся с более свободным противником, чем он сам, — от имени папаши Дюшена Эбер потребовал его голову и получил ее.
В 1789 году появилось больше двухсот новых газет. Их авторы были полны энергии и радикальных идей, они обладали чутьем на события, которое позволяло им написать десять статей за два часа, — но кому это было интересно уже на следующий день? Почти никто газет и не покупал. Поскольку не все, что было написано, можно было продать. А если не продавать три тысячи экземпляров хотя бы по одному су — нельзя было рассчитывать, что газета выживет. Прессы выходило больше чем достаточно, но большинство газет были обычными печатными листками, предназначавшимися для депутатов; в них возвещались решения, принятые от имени народа, который их не читал.
В сентябре 1789 года Марат начал издавать газету «Друг народа». Несмотря на большой успех и известную репутацию, безумный доктор поддерживал продажи лишь ценой путаных обличительных разглагольствований, которые приносили ему больше хлопот, чем денег. В конце концов ему пришлось уехать и скрыться в Лондоне. «Друг народа» перестал выходить.
Эберу нравился Марат. «Он причинил мне много зла, но я все ему простил». Восхищался ли он этими бурлящими речами, этим горячечным бредом, лишенным всякого юмора? Нет. Он испытывал жалость, только и всего.
Через два месяца после Марата поэт-заика Камилл Демулен тоже начал издавать свою газету — «Революции во Франции и Брабанте». Зубодробительно занудным был этот тип, который все порывался снова штурмовать Бастилию. Эбер даже не завидовал его популярности, поскольку был уверен, что долго она не продлится. Так и вышло.
Эбер видел, как все эти газеты, в том числе и те, для которых он писал, терпят крах одна за другой, и спрашивал, что же, в конце концов, может понравиться читателям. Ибо его основной идеей было нравиться. В отличие от других, которые стремились убеждать, Эбер не обладал политическим сознанием — и так и не обрел его в дальнейшем. В глубине души он презирал Революцию и считал, что участвовать в ней бессмысленно, если только не сделаться ее вождем и певцом. У него были для этого талант и энергия; он готов был приложить все силы, — но у него не было финансовых средств.