Ольга Михайлова - Молох морали
Мысли его были далеко, а воображение услужливо нарисовало перед глазами картину: кареглазая красавица, чьи темно-рыжие волосы отливали радужными бликами в отблесках каминного пламени. Он возжелал эту красотку, и теперь, морщась, вспомнил высокомерные слова Нальянова, столь унизившие его. «Зря…»
Однако, этот наглый барич та ещё штучка. Лжёт, похоже, и не краснеет. Неужто равнодушен? Неужели он способен предпочесть красотке Климентьевой — эмансипированное чучело? Но Дибич знал и Елизавету Елецкую. Ценил не высоко, девица казалась взбалмошной и недалёкой, но красавицей была редкой. Точно ли Нальянов совратил её, как сказал Маковский, или… как намекнул сам Нальянов, он пренебрёг ею? Павлуше да Бориске верить — себя не уважать.
Дибич пошёл к почте. Окно ещё горело, и он торопливо взбежал по ступеням. Телеграмму отправил в Париж Максу Лисовскому, которого в дипломатическом мире звали Ренаром. С кем только не связанный, он знал столь многое, что больше него не знали председатели обеих палат парламента Лубэ и Бриссон, Леон Буржуа и Шарль Дюпюи — вместе взятые. В телеграмме Дибич попросил Ренара поделиться с ним сведениями: имела ли место связь Нальянова и Елецкой? В точности данных Ренара сомневаться не придётся.
…Елена Климентьева всю ночь не смыкала глаз. Она ничего не понимала. Чтобы ей предпочли какое-то пугало в мужском пенсне — это не укладывалось в её голове. Но предпочтение его было даже демонстративным. Ей вспомнились странные слова тётки о том, что Нальянов — не человек, а нежить, и надо держаться от него подальше. Тогда Надежда Андреевна отказалась ей что-либо объяснять, да и разозлилась не на шутку. Но почему? В поведении Нальянова пока сквозило праздное волокитство за явно доступной и вульгарной девицей, и дипломат сказал, что Нальянов не ищет в женщине высоких достоинств и не умеет их оценить. Но во всём этом сквозило что-то нарочитое, точно напоказ сделанное. Почему?
Анна Шевандина тоже была расстроена, но по другому поводу. Нальянов одним брезгливым движением брови и презрительным взглядом странно обесценил всё, о чём она мечтала. Высокие идеалы сразу показались ничтожными и жалкими, цели — неважными и даже смешными, а сами её учителя, Осоргин и Харитонов, в присутствии Нальянова не могли вымолвить ни слова, жалко блеяли что-то невразумительное. Но сам Нальянов отказался сказать, что исповедует. Почему? Ей смутно подумалось вдруг, что он считал собравшихся не достойными откровенности и не хотел «метать бисер…»
Анна вдруг испугалась этих странных новых мыслей, они нервировали. Ей и самой иногда казалось, что Харитонов не особо-то верит в то, что декларирует, и, хоть и говорит о самопожертвовании для народа, сам никогда и ничем не пожертвует, что братья Осоргины вовсе не революционеры, а просто недалёкие и неприятные обыватели, а Гейзенберг, несмотря на провозглашаемую веру в идеалы, идеалом считает заливное из поросёнка и ножки телячьи под французским соусом. Теперь эти опасения почему-то стали для неё очевидным фактом. Но что проповедует Нальянов? Почему он скрывает свои взгляды?
…Анастасия засветила ночник и села на кровать. В дверь постучали. На пороге показалась Елизавета Шевандина.
— А Анюта-то не солгала, — проронила она, опускаясь в кресло, — он завораживает, глаз отвести невозможно.
— Он тебе понравился? — отстранённо поинтересовалась Настя.
— Не знаю… Но странно, что в одном человеке столько слилось: лицо, фигура, манеры, голос, ум… Он удивительный, конечно, — Лиза была грустна и вяла. В голосе проступила тоска.
Настя бросила внимательный взгляд на Елизавету. Некрасивая девица, лезущая из кожи вон, чтобы приглянуться красавцу, уподобляется нищенке на паперти, но Лиза не пыталась понравиться Нальянову. Настя подумала, что красота Нальянова просто заставила её присмотреться к Осоргину, и невольно возникшее сравнение не могло не расстроить её. Но ей не было жаль Лизу.
— Твоя крёстная говорит, на красивых мужчин нужно любоваться, как на картины в Эрмитаже.
— Правильно говорит, — вздохнула Елизавета, но голос её был совсем не уверенным.
Глава 11. Слёзы в ночи
Каждый несчастен настолько,
насколько полагает себя несчастным.
СенекаНальянов вошёл в парадное тёткиного дома и поднялся в гостиную. Она освещалась только светом горящей лампады в углу и одной свечой на столе, почти догоревшей. К удивлению Юлиана, гостиная не была пуста: на диване спал брат. Валериан, видимо, принял ванну, лежал в банном халате и босой. Лицо его, неподвижное в сонном покое, казалось скорбным: свечное пламя, играя тенями, придавало ему то выражение страдания, то усталости.
Грудь Юлиана начала нервно подёргиваться, дыхание сорвалось. Он сжал зубы, пытаясь успокоиться, но тут Валериан открыл глаза, несколько секунд оглядывал гостиную, пытаясь вспомнить, как он тут оказался, потом разглядел в тени брата и поднялся на локте. Он заметил слёзы на лице Юлиана и несколько минут молчал. Потом сел на диван и поправил фитиль свечи. Юлиан присел рядом, молча обнял брата. Тот ответил ему, мягким жестом погладив то место, где под фраком угадывалось биение сердца.
— Ну что ты, Юль, всё в порядке. — Эти успокаивающие слова произвели, однако, на Юлиана совсем иное впечатление. Он истерично завыл, судорожно сжимая брата в объятиях и уткнувшись лицом в его плечо, руки его сильно тряслись. «Мальчик мой», повторял он словно в припадке.
— Нет, нет, перестань, Жюль, — руки Валериана гладили его плечи. Он понимал, что вызвало истерику брата. — Не нужно. Всё промыслительно. Меня это остановило перед стезями пагубными. Я только теперь понял, что мог бы натворить в бездумной похоти.
Юлиан тяжело дышал.
— Валериан, ты же ни одной женщине не можешь сказать: «Я тебя хочу».
Валериан болезненно поморщился и потёр рукой побледневшее лицо. Долго молчал, потом проронил.
— Пусть так. Но я спас душу и не потерял Бога. В этом же мире я не хотел бы терять только тебя. Успокойся. И ещё…
Юлиан резко повернулся к брату, побелев. Он вычленил из слов Валериана совсем другое.
— Не хотел бы терять? Ты можешь отречься от меня? — Лицо его испугало Валериана застывшей на нём маской отчаянного спокойствия.
Теперь побелели губы Валериана. Глаза братьев встретились
— «Брат мой Ионафан, любовь твоя была для меня превыше любви женской…» Подлинно превыше, — неожиданно услышал Юлиан и торопливо спрятал в карманы заледеневшие руки. — У меня никого нет, кроме тебя, отца и тёти. — Валериан обнял брата.
Старший Нальянов вздохнул.
— Она же сделала тебя калекой, а меня палачом. Я столько лет видел в снах это дебелое тело в прорези прицела, — Юлиан умолк, заметив, что Валериан резко отстранился от него. — Я виноват, — повторил он, раскачиваясь.
Валериан побледнел и тихо проговорил.
— Ты невиновен. Невиновен. Невиновен.
— Ты утешаешь меня или выносишь вердикт?
— Я не утешаю, я оправдываю тебя. Прости ей всё и моли Господа простить тебе.
— Я много лет считал себя убийцей, Валериан, — Юлиан вскинул руку, заметив нервный жест брата, — нет, выслушай. Я считал себя убийцей и не мог каяться. Я не считал себя виновным. Я считал себя правым. Я осудил её, я хотел убить её и считал, что вправе быть палачом. Я им и стал. Я отправил первую возжелавшую меня — в воды чёрные, и любая возжелавшая — пойдёт за ней. То, что потом случилось с матерью, — ведь это тоже моя вина. Я мог бы всё остановить…
— Молчи, не вспоминай. — Валериан, трепеща, придвинулся к брату вплотную. Боль и скорбь, жалость и мука сдавили горло. Он обнял его, судорожно дыша, пытаясь не разрыдаться. Руки Юлиана тоже сдавили его плечи.
Минуту спустя Валериан заметил, что голос Юлиана обрёл твёрдость, а взгляд — хладнокровие и безмятежность. Разговор усилил Юлиана, а Валериан, видя, что брат успокоился, вздохнул и улыбнулся.
— Скажи наконец, что за история с той девицей? Ты мне в марте так и не ответил… Левашов везде болтает, что всё из-за тебя…
— Мне нечего сказать. — Юлиан нахмурился, — за пару недель до Рождества я начал получать от неё длинные слезливые письма, из коих и первое не смог прочесть дальше второй страницы, а их было семнадцать. Я не отвечал… Да и что я мог ответить, Господи Иисусе? Остальные, не читая, сбрасывал в личное отделение стола. Потом по поручению отца поехал в Вильно на расследование дела Лисовских, а вернувшись, узнал, что она приняла сулему, оставив записку о моей жестокости. Я не запомнил её имени, но удивился. Какая жестокость? — Вид Юлиана был грустен и насмешлив одновременно. — Не мог же я читать её романтический бред? А чтобы ты сделал на моем месте?
Валериан был растерян.
— В городе говорят, что девице лучше полюбить чёрта, чем тебя. Я полагал, что ты… я боялся.