Кристоф Доннер - Король без завтрашнего дня
Анри внимательно перечитал абзац.
«Оригинальная идея Сильвии Деламар — создать фильм о жизни и трагической участи Людовика XVII, показав, какую роль в его судьбе сыграли тайные манипуляции революционного писателя и журналиста Жака-Рене Эбера, „тюремщика“ королевской семьи, деятельность которого, в конечном счете, ускорила гибель юного дофина».
«Оригинальная идея Сильвии Деламар», — медленно повторил про себя Анри, пытаясь найти антидот против яда, проникающего в его кровь, расходящегося по всему телу, вызывающего удушье. Вот тебе и «Это мое дело»!
Я ей позвоню, сказал он себе, вот прямо сейчас, сию минуту. Я ей покажу, мать ее, «оригинальную идею»!
И, подкрепляя эти мысленные угрозы действиями, Анри встал и пошел за своим телефоном в соседнюю комнату. Дора лежала на кровати. Она размышляла обо всем, что произошло с того момента, как она встретила Анри. С какого момента он обосновался у нее? И когда это начало казаться ей бесповоротным — до или после того, как она по-настоящему научилась его выносить? С марта, с апреля?
Анри встроился в обстановку этих двух небольших комнат с высокими потолками, постепенно перевезя сюда свои книги и компьютер. Теперь он часто сидел за столом, вытянув ноги и завернувшись в один из ее пледов, а другой плед положив на колени; рядом лежали его очки и записные книжки. И у Доры было такое ощущение, что он живет здесь уже десять или даже двадцать лет. Она лежала на кровати, наслаждаясь самим его присутствием, рабочим, созидающим, о котором свидетельствовал шорох страниц, легкое пощелкивание компьютерных клавиш, скрип стула, — все эти звуки словно тончайшими иголочками покалывали ее кожу. Он здесь, говорила она себе, ощущая приятную, непринужденную расслабленность, он у меня, он пишет, он писатель, и я играю роль в его жизни. И вдруг Анри неожиданно вошел в комнату и начал лихорадочно искать свой мобильный телефон — будто только что прочитал в «Парижском ипподроме» о лошади, ставки на которую принимаются двадцать к одному, и хочет срочно сделать ставку; но тут оказалось, что в руке у него не газета.
— Оригинальная идея Сильвии Деламар! — в ярости произнес он. — Я ей сейчас позвоню, и пусть только попробует не выслушать! Я ей покажу оригинальные идеи!
Анри почти задыхался.
— Сильвия? Это Анри Нордан… Нет, как раз не в порядке… Потому что я только что прочитал на первой странице контракта, что вы меня обокрали. Как что это значит? Вы не понимаете? Что значит «оригинальная идея Сильвии Деламар»? Я этого никогда не подпишу!
После коротких, но бурных переговоров Анри в изнеможении сел на край кровати.
Дора поднялась и ушла на кухню, чтобы сделать для него «белый кофе», напиток по ливанскому рецепту, состоявший из горячей воды и капельки экстракта флердоранжа.
— Невозможно работать с этими людьми!
~ ~ ~
Анри зашел в магазин Петросяна, чтобы купить семги. До прихода Доры он успел приготовить ужин и накрыть на стол, а когда она появилась на пороге, открыл водку.
— Чин-чин!
Анри смотрел на нее в мягком свете свечей. Дора уже пригубила алкоголь и принялась за семгу с укропом. Все в этой женщине казалось ему восхитительным — ее слегка рассеянная улыбка, ее декольте, ее манера обрызгивать семгу лимонным соком…
Волосы она подобрала, так что он мог вдоволь любоваться ее шеей.
— Что меня интересует, — говорил Анри, — так это влияние Людовика XVII на Революцию. Ибо в этой Революции нет ничего социального, ничего политического. Это просто выплеск насилия, который достиг кульминации в момент предумышленного убийства этого ребенка. К тому же после его смерти все успокоилось. Обессиленная Франция оказалась способна лишь на спорадические, заведомо обреченные бунты, армии превратились в беспорядочные толпы, и последние военачальники, избежавшие гильотины, покончили жизнь самоубийством. Бонапарт пришел к власти по руинам, и те войны, которые он развязал, были попытками восстановления, очень примитивными: он строил свои армии из последнего оставшегося годным материала — людей.
Дора провела все свое детство под бомбами, и теперь, когда она слышала, как Анри говорит о войне, ее сердце начинало биться быстрее: она чувствовала, что эта тема его завораживает.
— Историки Революции всегда проявляют снисходительность к ее жестокостям. Можно подумать, они считают насилие неизбежным, необходимым. Насилие, говорят они, нужно для того, чтобы покончить с другим насилием. Революционная жестокость представляется им вершительницей истории, а некоторым — даже сущностью истории. Впрочем, сами историки революций зачастую являются фрустрированными революционерами. А революционеры — фрустрированными историками, которые вершат революции лишь для того, чтобы войти в историю. Истории Революции и революции Истории строятся вокруг этой двусторонней фрустрации.
Дора подумала, что это вполне подходящий сценарий для ее литературной программы: писатель, произносящий вдохновенные речи, обещающий публике раскрыть самую суть вещей — и по ходу дела теряющий почти всех своих слушателей, которые постепенно расходятся, до тех пор пока в студии и у экранов не остается лишь горстка самых заинтересованных; но вот уходят и они, и она остается со своим мужчиной наедине.
~ ~ ~
— Невозможно даже представить себе ту скорбь, которая воцарилась во Франции 8 июня 1795 года, — продолжил Анри. — Скорбь тем более мучительную, что само ее существование замалчивалось всеми режимами: Директорией, Империей, — никто не хотел о ней слышать. Официальный траур был разрешен лишь с воцарением Людовика XVIII, но и тогда выжившие в годы Революции сеяли смуту: точно ли ребенок умер? существует ли полная уверенность?..
Прелестный ребенок покинул землю
Его голубые глаза выцвели от слез, и взгляд стал суровым
Его белокурые локоны развеваются вокруг бледного лица
И невинные (ангелы) небес встречают его радостным пением
На голове у него — мученический венец,
Которым увенчали его палачи.
Первое стихотворение семнадцатилетнего Виктора Гюго, которому предстояло стать одним из величайших поэтов Франции, было посвящено Людовику XVII.
Сорок пять лет спустя, в одной из первых глав «Отверженных» — «Епископ перед неведомым светом», — мучения ребенка из Тампля названы им главным преступлением эпохи Террора. Эта тема возникает и в «Созерцаниях», где Гюго пишет о своем роялистском детстве:
Из того, что я плакал — а может быть, по-прежнему плачу, кто знает? —
Об этом бедном ребенке, носившем титул Людовика XVII,
Из того, что я пел песни королевской эпохи, —
Следует ли, что я навеки остался глупцом?
Гюго не отвечает на этот вопрос прямо, но очевидно, что он, будучи взращенным в атмосфере культа ребенка из Тампля, хочет от него избавиться. Но разве не благодаря этому ребенку он принимает участие в судьбах других детей? Виктор Гюго — певец детей, певец детства. Они участвуют во всех его произведениях, оказываясь в гуще всех драм, в центре сплетений всех интриг. Это благодаря им он становится писателем века. И в то же время на протяжении всех своих романов, населенных детьми, Гюго пытается развеять ужас, внушенный ему убийством Людовика XVII, — из-за этого не исчезающего ужаса он считает себя «глупцом навеки».
«Он восстает во всей своей небесной славе и просит у вас лишь одного: могилы». Шатобриан не пишет оды во славу Людовика XVII, прося для него лишь одного — достойного погребения. Но Гюго в рыданиях создает оду, и это настоящая революция в литературе: ребенок, который раньше мог упоминаться в лишь в связи с детскими праздниками, сластями и подарками, становится жертвой — отверженным, сиротой. Следом за Гюго явились Эжен Сю, Гектор Мало, Жорж Санд, Жюль Вале, графиня де Сегюр, Альфонс Доде, Жюль Ренар, они создали целый ряд образов заброшенных детей, армию обвиняющих призраков, сделав несчастье единственной славой детей своего столетия.
Муки ребенка-короля стали муками всех детей, и если Гюго выдумал Козетту и Гавроша, то ради того, чтобы ввести в тему Людовика XVII республиканскую ноту. Двое детей — символов французского девятнадцатого века — это республиканский ответ на смерть ребенка-короля. Проза в ответ на стихи. Жестокость четы Тенардье как параллель с жестокостью семьи Симон. Тенардье — это те же Симон, но действующие на законном основании.
Миссия была выполнена: столетие спустя после появления «Отверженных» все маленькие французы мечтали умереть на парижских баррикадах и при этом не знали ничего об участи Людовика XVII.
«Отверженные» стали в период Республики тем ластиком, который стер память об убийстве ребенка-короля. В то же время этот роман восстановил престиж французской литературы. Ибо слово — то, что было неприемлемым в революционном монархоубийстве, — стало мощным оружием. Писатель-убийца — для сторонников прогресса это что-то немыслимое. Ирония судьбы в том, что вымышленные персонажи романа, Козетта и Гаврош, в историческом смысле стали реальными, тогда как реальный Людовик XVII исчез практически из всех учебников истории.