Рита Мональди - Secretum
Нет, этот закон двух сосуществующих миров – чувств и грязной политики – распространялся и на Атто.
В последний момент его подвело сердце, догадался я. Ему не хватило мужества встретиться с женщиной, которую он любил тридцать лет, не видя ее все это время. Он не решился показать ей свое сгорбленное тело, носившее груз многих лет, а может быть, и сам боялся увидеть ее такой, какой она стала. В конце концов, глаза Атто были глазами «короля-солнце», и если Мария не желала показываться королю, то, возможно, и хорошо, что Мелани ее так и не увидел: он не хотел предавать Марию, но не мог и обманывать Людовика. Рано или поздно пришел бы день, когда король задал бы ему вопрос: «Скажи мне, она по-прежнему красива?» Я видел ее и мог бы рассказать аббату, что, возможно, она никогда не была прекраснее, и воспоминания о ней никогда меня не отпустят, – воспоминания о белизне ее лица и рук, о блеске огромных темно-карих глаз, об изящных алых лентах, вплетенных в густые локоны.
Но я не сумел этого сделать. Атто уехал.
Мелодия продолжала звучать, да и мои рассуждения еще не закончились. Атто плохо запечатал то судьбоносное письмо Марии, и такая небрежность была слишком серьезной, чтобы оказаться случайностью. У него не хватило сил лгать мне до конца. Он хотел сознаться во лжи, но по-своему. А его поспешный побег приводил меня к выводу о том, что он сам не мог вынести правды.
А письма Марии? Случайно ли я прочитал их в комнате Атто? О нет, у Атто никогда ничего не было случайным. Да и что сказала бы мне эта подпись Yo el Rey, не прочитай я писем Атто и Марии? Она не сказала бы мне ничего, если учесть мою осведомленность об испанском престолонаследовании и завещании Карла II. Это могло означать только одно: он знал, что я прочитал эти письма. Более того, он хотел, чтобы я прочитал его переписку с мадам коннетабль. И я попался в ловушку.
Как глупо! И каким хитрым я казался сам себе, когда обнаружил эти бумаги в грязном белье аббата! Несомненно, Атто положил их туда специально, зная, что я вскоре вспомню о том, как мы с ним семнадцать лет назад нашли нужный нам документ в грязном белье. Чтобы моя информация и моя помощь приносили пользу, я должен был хорошо ориентироваться в вопросах Испанского наследства. Тот, кто ничего не знает, тот ничего и не видит, а я должен был знать, чтобы наблюдать, а затем отчитываться перед Атто. Вот только аббат не мог сказать мне обо всем прямо, ведь тогда я задал бы ему слишком много вопросов, на которые он не хотел отвечать. Поэтому он избрал такой путь. А когда мне уже нельзя было читать письма (ведь в последних было слишком много неприятной правды), он тщательно спрятал их в собственном парике.
Должно быть, он не предусмотрел, что я преодолею и это препятствие. Мне все-таки удалось прочитать письма и вплотную приблизиться к правде: я узнал, что Атто обманул меня, говоря о трех кардиналах. И все же меня сбили с толку поэтические полные мольбы слова, обращенные к Марии, которая еще не приехала на виллу Спада.
Когда он писал эти любовные строки, аббат знал, что Мария никогда не сможет принять участие в праздновании! Эти стихи, эти печальные стихи заставила написать его не грусть, а мука, оттого что он знал: она совсем близко, но в то же время недостижима для него из-за того дела, ради которого они приехали в Рим на виллу Спада. Эти два мира продолжали существовать рядом.
Я предпочел бы ничего не знать об этом, подумал я, глядя на солнце, перешагнувшее через зенит. Если бы Атто не позволил себе поддаться угрызениям совести (и это после того, как он столько раз ставил мою жизнь на карту!), ему не пришлось бы убегать и мы пошли бы к нотариусу и оформили приданое для моих девочек.
Мне очень хотелось выследить в Париже этого предателя. Мое тело дернулось, и рука нанесла удар в невидимую челюсть – челюсть Атто, которого не было рядом.
– Ты хочешь отомстить, правда, мальчик мой? – спросил Альбикастро, модулируя на скрипке стаккато.
– Я хочу жить в мире.
– А кто тебе мешает? Действуй, как молодой Телемах.
– Опять этот Телемах, – возмутился я. – Вы и аббат Мелани…
– Если ты будешь жить, как Телемах, чье имя не зря означает «далеко разящий», то проживешь в мире, – проскандировал голландец, подчеркивая каждый слог своих слов музыкой.
– Чтобы понять вас, нужно быть очень умным, – пробормотал я в ответ на слова этой чрезвычайно странной личности.
– Телемах натянул тетиву лука, но его отец Одиссей, тайно присутствовавший там, подал ему знак и остановил, – рассказывал Альбикастро, взяв новую вариацию той же мелодии. – И тогда Телемах сказал женихам: «Может быть, я еще слишком молод и в моих руках недостаточно силы. Но вы, которые намного сильнее меня, идите сюда и попробуйте справиться с этим луком. Так ваша борьба наконец-то завершится». Ты знаешь, что это означает? Молодой Телемах легко мог бы согнуть отцовский лук. Но это была не его месть. Тебе тоже следует действовать спокойно, предоставив решение Господу. Видишь ли, сын мой, – продолжил он мягко, – наш мир со времен Гомера, а может быть, и дольше, это мир музыки, мир борьбы издалека. Просто не пришел еще судный день, когда под всеобщий смех согнется наконец смертоносный лук Одиссея. Но мы не хотим задаваться вопросом, когда же грядет этот день, – произнес он, а потом начал декламировать:
Когда сказал во время оно
Всю истину пророк Иона,
Не знал бы он такой порухи —
Барахтаться в китовьем брюхе!
Но Илия – пророк-герой:
За истину стоял горой,
И Бог святого Илию
Призрел и приютил в раю.
И вот через два года я снова услышал строки из книги «Корабль дураков». Казалось, в этой книге сатир были стихи, подходящие для всех моментов нашей истории, начиная «Кораблем» и заканчивая черретанами.
– Рано или поздно придется мне прочитать эту столь любимую вами книгу Бранта, – заметил я.
– В ожидании того, что время исполнить себя, дай нам жить и дай нам любить. Да не будем же мы обращать внимания на угрозы дураков, – невозмутимо изрек Альбикастро. – Возвращайся домой, сын мой, заключи в объятия свою семью и не думай больше ни о чем. Как говорил Платон, безумие любящего – наиболее благородное из всех безумий.
Я задумался над тем, не был ли Альбикастро, с его вечно мрачными речами, каким-то еретиком? И все же он дал мне хороший совет: забыть о прошлом и вернуться домой. Решив никак не комментировать его, я собрался уходить, подняв руку в знак прощания.
– Прощай, сын мой. Мы больше не увидимся, – сказал он и впервые заиграл на «Корабле» другую мелодию.
Его музыка поразила меня, и я остановился. Это был мучительный, нервный мотив, словно предупреждающий о грядущей опасности. Резкими движениями Альбикастро извлекал из своего инструмента всю трагичность, на которую была способна маленькая деревянная дека и четыре струны.
– Вы возвращаетесь на родину? – спросил я.
– Я иду на войну. Поступлю в голландскую армию, – ответил он, подходя ближе, а отрывистый ритм мелодии напоминал об одержимости пушек, барабанов и строевых маршей.
– А как же тогда ваша «борьба издалека»? – спросил я приходя в себя от изумления.
– Я назначаю тебя своим преемником, – радостно возвестил он, прервал игру и коснулся смычком моих плеч, словно посвящая в рыцари. – К тому же в голландской армии можно заработать кучу денег!
Он расхохотался, повернулся ко мне спиной и пошел к воротам.
Я предпочел не задумываться о том, шутит ли он и если шутит то насколько. Я глядел ему вслед, а он шел со скрипкой на плече и, импровизируя, наигрывал совсем другую мелодию: грустное адажио – великолепные, идеально чистые звуки. Мелодия, извлекаемая смычком «летучего голландца», – все эти трели и аккорды, аподжатуры и морденты, – лучше любых слов могла попрощаться со мной, с «Кораблем», с миром и с прошедшими временами, ведь музыка, она не совсем от мира сего.
* * *Мне тоже надо было уходить, но перед этим я еще раз прошелся по саду. Овеваемый свежим ветром, я любовался огненным ликом солнца. Погода была почти весенней, и казалось, что кто-то отвел стрелки часов на несколько часов назад. Я наконец направился к выходу, но внезапно мое внимание привлекло шуршание платьев и смех.
И тут я увидел их. Они были за изгородью, как и тогда, когда мы увидели их впервые. Изгородь была завесой, сквозь которую можно было видеть и не видеть, и поэтому знать и не знать.
На этот раз они были старыми. Не просто зрелыми – старыми. С морщинистыми лицами, тяжелыми веками, хриплыми голосами. И все-таки они казались радостными, как в тот момент, когда мы с Атто видели их из окна первого этажа, еще двадцатилетними. Они шли рядом, сутулясь и смеясь, и говорили о каких-то мелочах. Она протянула ему руку.
Я задержал дыхание. Мне хотелось приблизиться к ним, понять, правильно ли я все разглядел. Я попытался найти проход в изгороди, но потом передумал, вернулся и снова стал смотре сквозь нее.