Доска Дионисия - Смирнов Алексей Константинович
Она стала спрашивать старушек, откуда в соборе этот образ. Ей радостно зашептали:
— Явленный! Обретенный! Чудотворный! Сам явился! Владыко на обретение приезжал, молебен служил. Сам ночью явился и от него света сноп до неба поднялся. За тридцать верст от города видно было. И отроки, огнем осиянные в белом явились, в венцах явились! И голубь, голубь летал после обретения три месяца летал! У нас старушка была, царство ей небесное, так с ней Господь полгода сам с небес говорил. Как она в храм войдет, так и остолбенеет — Господь с ней говорит. И чашу, и крест ангелы на престол возложили. Послал нам, грешным, Господь чудо.
«Тут что-то не так. Надо бы на крест и чашу взглянуть. Вот оно, вот оно, — радостно запели в ней валторны удачи. — Канауровский Спас выкраден из этого оклада, выкраден недавно и нагло, — и, к ужасу богомольных старушек, Анна Петровна громогласно заявила:
— Икону Спаса подменили! Может, она и явленная была, но не эта. Эта подмененная. Ее кто-то подменил, а настоящую, древнюю, украли. Я музейный работник, — она для убедительности показала старушкам музейное удостоверение. — Икону подменили! Та была древность, а эта — новодел.
Старушки заахали, заохали и побежали за старостой. Староста Петр Иванович, к ее удивлению, не ужаснулся святотатственности ее слов, беспрекословно открыл киот, и тут все увидели, что икона меньше оклада и для совпадения доска недавно подпилена, а гвозди, которыми прибит оклад, новые. Петр Иванович пошел даже на большее — вынул щипцами гвозди и снял оклад. Старушки заплакали и в ужасе завыли почти по-звериному. Так оплакивали древние славянские племена при крещении Руси свержение своих идолов. Если лик Спаса был еще как-то похож на старую живопись, то фон Спаса был намалеван грубо-малярно, новая краска была свежа и даже попахивала олифой. Выслушав пожелание Анны Петровны раздобыть нашатырного спирту или крепкий растворитель, староста благожелательно, с какой-то затаенной радостью и охотой принес ей шестьсот сорок седьмой растворитель для разведения нитрокрасок. Бесстрашно, как хирург, безошибочно знающий недуг больного, а потому режущий смело, Анна Петровна положила тампон и к ужасу затаившихся старух под поползшей свежей краской показала им лик Богоматери восемнадцатого века католического стиля.
Старушечий голос в ужасе прошептал:
— Это матушка Казанская, она на колокольне раньше висела.
Петр Иванович авторитетно и убежденно заявил:
— Святотатство! Это отец Леонтий подменил! Его рук дело! Он давно иконы из собора крадет! Не будет сегодня обедни, я храм запираю! И к владыке еду! Пускай другого священника присылают!
Что тут поднялось! Анна Петровна потерялась в поднявшихся криках и воплях. К службе собралось уже много народу, и сторонники отца дьякона набросились на сторонников бывшего старосты Архипа Ивановича, а партия сторонников свержения спившегося регента набросилась на всех остальных.
Петр Иванович торжественно унес подмененный образ в алтарь и обратился к сражающимся верующим с примирительным словом:
— Владыко рассудит! Владыко рассудит православного пастыря, поднявшего из мздоимства руку на явленный образ Спасителя!
Анна Петровна поняла, что при ее помощи в соборе взорвалась мегатонная бомба. Монашки с криками вбежали в собор. Последнее, что слышала Анна Петровна, были вопли:
— Подменили! Подменили!
У ворот соборной ограды Анну Петровну догнал староста Петр Иванович и, довольно сморщив морщины остренького хищного лица, с чувством пожал ей руку и, протянув сверточек, завернутый в чистый старушечий ситцевый платочек в горошек, сказал задушевно:
— Премного благодарен вам за консультацию, товарищ искусствовед, — и убежал. Дел у него, видно, было еще много. В кулечке было завернутое серебряное с эмалью пасхальное яичко — вполне приличное ювелирное изделие конца девятнадцатого века. Вместе с яичком лежали дешевые конфеты из постного сахара — старушечьи поминальные приношения.
«Вот и яичко православные снесли, — подумала она. — Надо бы еще у этого старосты спросить, где старец Ермолай обретается», — но возвращаться в растревоженный улей ей не хотелось.
Ее вопрос разрешила старушка-кликуша, которая старалась поудобнее разместиться у соборных ворот в ожидании службы.
— Где, матушка, старец Ермолай проживает? Дело у меня к нему есть.
— Улица Урицкого, дом пять. У оврага домик. По берегу иди, по берегу. Очень он пользительно определяет. Как взглянет, так и определит. Если у тебя кила 3 или женская, сразу определит. Водички святой попить даст, помолится и почитает. У нас Нюрка неплодная ходила. Старец ее попоил — двойню родила. Сходи к нему, хозяйка, все у тебя в порядок сразу прибудет. Так определяет! Так определяет!
Получив это своеобразное напутствие, Анна Петровна имела в руках путеводные координаты. Старец Ермолай был последним звеном ее поисков в городе. Все остальные концы расследования уходили в Москву.
«Никогда этот Леонтий не расскажет, кому и как он продал выкраденную икону. Конечно, чудотворное появление в соборе Спаса из монастыря более чем подозрительно. Еще более подозрительно одновременное явление драгоценного потира и креста, которые, к сожалению, не удалось посмотреть. Эти вещи явно из монастырской ризницы. Следовательно, она у цели. Следовательно, кто-то имеет туда доступ и сейчас. Следовательно, и пожар с сожжением гукасовского архива не случаен. Кто-то заинтересован в том, чтобы не приоткрывалась тайна над Спасским монастырем, и этот кто-то — человек страшный, с преступной волей, не останавливающийся ни перед чем».
Ей стало не по себе. Она и не знала, как близко она подошла к раскрытию истины и к тому человеку, который действительно ни перед чем не остановится.
Дом старца Ермолая неприветливо смотрел глухим забором и двумя небольшими занавешенными окошечками на глухую улицу. Напротив дома была большая глубокая лужа, в которой буксовали машины. Ермолай не велел ее засыпать.
Последнее время здоровье старца пошатнулось — сказались годы и «северное» сидение. Обострились и подагра, и ревматизм, сильно болело сердце, по утрам бывали сильные сердцебиения. Он подолгу неподвижно лежал в постели, глядя в потолок. Ныло все уставшее жить тело. Он все реже и реже бывал в монастыре, все реже и реже посещал тайник. Весной он был неприятно поражен, увидев в монастыре каких-то молодых людей, обследовавших трапезную, сверливших дрелью стены. Явно они что-то пронюхали о ризнице. Обрывки их фраз, телодвижения напомнили ему тех уголовных типов, которых он хорошо знал по годам заключения. Один из ищущих — бледный, полноватый молодой человек, был несколько иных манер. В нем под одеждой современного человека легко угадывался великоросский барственный тип.
«Этот и навел их, — сверлили они в местах, далеких от тайника. — Слышали звон, да не знают, где он».
Ермолай решил их все-таки попугать, спрятал их сверла и дрели и продырявил баллоны автомобиля, хотел даже поджечь сарай, да помешала собачонка, которую пришлось заколоть. Если бы они стали упорствовать и сверлить дальше, то, возможно, кто-нибудь из искателей сокровищ исчез бы навеки. Убить человека Ермолаю было весьма нетрудно.
«Одним комиссарчиком больше или меньше — какая разница», — а в «комиссарчики» Ермолай теперь причислял большинство населения СССР.
Молодчики из монастыря убрались, но Ермолай насторожился:
«Откуда ветер дует? Не от покойника ли Гукасова? Крот приличный был».
Гукасов давно умер, но его бумаги, насколько известно было Ермолаю, уцелели. Мать Васёна состояла в близких церковно-интимных взаимоотношениях с одной старушкой, жившей рядом с домом покойного Гукасова. Ермолай через сестру Васёну дал указание следить за домом Гукасова, и если кто придет к племяннице, то сразу же доложить. Со времен революции Ермолай был твердо убежден, что самый лучший враг — это мертвый враг, а лучшая форма дома врага — это пожарище. Поджигать и жечь было его нежной страстью. Вид огня приводил его в молитвенно-восторженное состояние. В этом поклонении огню было что-то атавистически-языческое, очень далекое от христианства. Вообще при внимательном изучении фигуры Ермолая в некий неизвестный прибор, имя которого — объективный анализ, выявилось бы очень много странного. При всей необычности, преступности, жестокости в Ермолае исследователя человеческой души, всех ее ступеней вверх и вниз, наверняка бы заинтересовала атавистическая цельность натуры, раз и навсегда избравшей определенное направление и не поддающейся влияниям среды, враждебной этому направлению. Некая окостенелость, мертвенная статичность душевного мира Ермолая, статичность при всей гибкости аппарата приспособления, несла в себе, несомненно, опыт дохристианской цивилизации, так удивительно долго сохранившейся среди русского крестьянства. Чисто восточные культы смерти и культы умерших наверняка встретили бы в Ермолае верного адепта, будь он с ним знаком.