Силвер Элизабет - Обреченная
Она оторвала одну сторону от моей кроватки, чтобы способ легко выбраться из нее был понятен даже моему недоразвитому десятимесячному мозгу. Затем сгребла меня, побежала вниз, схватила нож для разделки мяса и ткнула им в матрасик кроватки. Провела ножом горизонтально, и плоскую поверхность рассекла прореха, подобная трещине в земной коре. Оттуда полезли хлопья полиэстера.
Моя мать знала – чтобы поверили в грабителя, надо нанести соответствующий ущерб. Она схватила свой приз с лос-анджелесского конкурса красоты 1970 года и с силой олимпийского толкателя ядра запустила им прямо в телевизор, и все действо закончилось аккордом взрыва разноцветных проводов, скрученных и обожженных, в клубах дыма. Затем мать бросила приз на просиженную ребристую софу и упала на нее. Меня она положила на соседний двуспальный диванчик. И мы стали ждать – она, потная, вся в клочьях полиэстера, и я, на спине, перевернутая, как дохлый таракан.
Как только прибыла «Скорая», моя мать наконец сумела осушить слезы. Она сидела в задней части фургона вместе с двумя фельдшерами, которые прибыли на место происшествия всего через семь минут после взрыва телевизора. Полиция не приехала, хотя звонок моей матери предполагал наличие преступления. Не было составлено никакого протокола о незаконном проникновении. И никого не попросили «проследовать с нами». Я не знаю, как ей удалось от этого отвертеться, но опять же – она была опытной актрисой. Пусть лицедейство и не принесло ей желанного успеха, но в такие моменты, как этот, ее актерство было очень кстати.
– С ней все будет хорошо, миссис Синглтон, – сказал один из фельдшеров. У него были светлые волосы и длинная шея, подобная коринфской колонне.
Мою мать душили слезы. Ее левая рука, нагая, как я в день моего рождения, поглаживала мою правую ручку.
– Хорошо, что у вашей малышки столько детского жирка. Он защитил ее от падения, – добавил второй фельдшер. – Похоже, обойдется большим синяком.
– Синяком? – истерично прохрипела моя матушка.
Первый фельдшер приобнял ее, набрасывая ей на плечи красное одеяло, которым обычно укрывают жертв наводнения.
– Да, миссис Синглтон, мы просто осмотрим ее в нашей больнице, но, похоже, с ней все будет хорошо.
Плечи моей матери поникли, и она поплотнее запахнула одеяло на груди.
– Мисс Синглтон. Мистера нет.
Три месяца спустя мать вышла замуж за Фельдшера Номер Один в маленькой белой церкви в Лас-Вегасе. Она снова ждала ребенка и была решительно настроена не отдавать этого мужчину очередной женщине на пять лет моложе себя. Это случилось в июне, в конце 70-х. Моя мать была в мини-юбке, и у нее были длинные каштановые волосы, распрямленные и обожженные на концах плойкой. В ушах у нее были позолоченные серьги в виде колец. Я была ее букетом, одетая в костюмчик балерины, разрисованный лилиями. Моя мамочка даже попрыскала на меня духами, чтобы я благоухала цветами. Она прошла по проходу в церкви под «Мост над бурными водами»[7], когда Фельдшер Номер Один назвал ее своей единственной женой. А затем он гордо спал рядом с ней в течение последующих четырнадцати месяцев.
* * *Что бы там ни случилось в первый год моей жизни, моя рука до конца так и не выправилась. Хотя врачи «Скорой» не согласились с первоначальным диагнозом Фельдшера Номер Один «всего лишь ушиб, мэм», моя мать отказалась принимать во внимание любые советы и назначения, кроме как от него. На самом деле моя рука была сломана в трех местах, и, с учетом ранней стадии развития костной ткани десятимесячного ребенка, ей требовалась большая забота. После того как мы тем вечером приехали в больницу, мать перестала обращать на меня внимание. Она флиртовала с Фельдшером Номер Один всю дорогу и во время обследования и разработки плана лечения, с которым, естественно, она и Фельдшер Номер Один не соглашались. Она должна была перебинтовывать мою руку через каждые несколько часов в течение десяти дней, менять повязки и крепко прибинтовывать эту руку к торсу, но в течение следующего месяца мама была слишком занята работой над производством ребенка номер два, чтобы снимать и накладывать бинты, так что понятно, что рука у меня срослась неправильно.
Детский жирок, который защитил меня от падения, медленно сходил, и в раннем детстве моя рука некоторое время представляла собой сухую, похожую на карандашик, палочку. Одно время у меня были только три действующих конечности, что тогда не казалось мне таким уж ужасным. Я научилась ходить раньше прочих, потому что мне нужны были ноги, чтобы добраться до тех мест, куда я не могла дотянуться рукой. Я рано научилась разговаривать, поскольку не могла показать на то, что мне хотелось. Я была, как Кевин Спейси, болтающийся между Болтуном и Кайзером[8]. Потом правая рука у меня выправилась – она развилась, как и левая, я могла держать ручку, писать мелом на доске, держать флейту и все такое. Когда появился на свет мой младший брат, моя рука выглядела так, словно мать никогда меня и не роняла. Не заведи она привычку постоянно напоминать мне об этом дне, причем каждый раз в такие моменты по моей руке словно ток проходил, я бы вообще об этом забыла.
Но этого было недостаточно для первой вылазки Олли.
– Чем больше мы будем разговаривать, тем лучше я вас узнаю, – взмолился он, когда я сказала, что на сегодня с меня хватит. – Тем больше я смогу найти людей, которые подпишут прошение о помиловании. Это поможет нам составить самое лучшее прошение о помиловании, какое только возможно. Поддержка Марлин очень важна, но если в вашем прошлом найдутся еще люди, которые смогут подписаться в пользу смягчения вашего приговора, тем лучше.
Как будто Фельдшер Номер Один прямо вот так и подпишет аффидевит в пользу сохранения моей жизни!
* * *Я вела нормальную жизнь ребенка из среднего класса, жила с работающей матерью-одиночкой, стереотипным «хвостом» в виде младшего брата и постоянно меняющимися папочками, которые различались стилями усов. У одного были «червячки», как у Кларка Гейбла, у другого – жирные белесые подкрученные вверх, у третьего – черные в стиле Дали, и, увы, мне неудобно сообщать, что моя матушка спала с мужчиной, щеголявшим гитлеровскими усиками. Я знаю, что это экстравагантно, мягко говоря, но тогда я этого не понимала.
Мне, наверное, было лет семь, когда после инцидента с одним из усатиков мама потащила меня к логопеду, думая, что это поможет исправить мелкий дефект речи. Тогда она спала с мужчиной, у которого усы были как мохнатая гусеница, а еще он носил толстые очки в проволочной оправе. Мужчина этот работал бухгалтером в ресторане, где она обслуживала столики.
Я увидела его раз в нашем доме за завтраком. Он был в голубых «семейных» трусах в тонкую полоску и майке-алкоголичке, заляпанной горчицей на животе. Я помню ощущение, когда его глаза обшаривали меня с ног до головы, как сканер, медленно, и когда он закончил, у него за ушами прямо зажглась лампочка. Раз утром он пошутил над тем, как я просила кашку («Мам, дай повалуйста фвуктовый сивоп!»), и после этого меня стали таскать к логопеду два раза в неделю.
Лечение у логопеда растянулось на два года, просочилось в театральные приемы моей матушки и привело к совету направить мою новообретенную свободу речи в русло профессионального ораторского искусства. Поэтому, когда мне было девять лет, моя мать уже раз сорок таскала нас с братом на репетиции спектакля, где она первый и последний раз играла главную роль в мюзикле. Она играла Анни Окли в «Энни, готовь пистолет»[9] и в ярком костюме с легким налетом вестерна громко пела одну из нелепых песенок из этой постановки, словно бы только для меня.
«Все, что ты делаешь, я могу лучше. Я могу делать все лучше, чем ты», – пела она назойливый мотивчик под сопровождение жалкого разъезжающегося оркестра в двенадцать человек, сидевших в оркестровой яме. В то время я могла не понимать, о чем в ней поется, но что я понимала, так это то, что она и вон тот актер (поскольку он был усат, то наверняка спал с ней в то время) поют, что могут совершать случайные действия на измор лучше остальных тринадцать раз за три минуты, ничем не подтверждая это, кроме игривых жестов, которые едва-едва смешили аудиторию. Я еще не перешагнула двузначный возрастной порог, но уже тогда музыка раздражающе забиралась мне под череп. Передо мной была женщина, которая ничего в жизни не могла сделать правильно, но пела перед сорока или тридцатью людьми, какая она крутая, и все они ей верили из-за нарисованных на лице веснушек и деревянного ружья. В вечер премьеры, сразу после того, как мать закончила эту песню, она, помню, еле заметно кивнула и подмигнула мне.
Когда мне было десять лет, фетиш мужских усов в сердце моей матушки уступил пристрастию к спортсменам. Я имею в виду, что она встречалась только с бегунами. А под бегом я подразумеваю спортивную ходьбу. Не хочу никого и ничего судить, но почти у половины ходоков, которых моя мама притаскивала домой, над верхней губой красовались усики, так что хотя она и заявляла, что покончила с усами, но на самом деле это было не так. Ни разу.