Василий Казаринов - Ритуальные услуги
Я сообщил ей координаты, рассказал, как лучше заехать во двор, развернуться, подать «кадиллак» задом к парадному, а потом разблокировать двери. Люка запустила в пространство телефонного эфира настолько аппетитную и пространную реплику, что мне с трудом удалось за витиеватыми переплетениями ее сквернословии разобрать, что она, твою мать, скоро будет, мать твою, на месте, трали-вали-кошки-срали, через час, ешь твою двадцать.
Я опустил трубку на аппарат, помолчал, глядя перед собой.
— Коньяк? — с пониманием осведомился Отар. — У меня остался тот— с прежней нашей встречи.
— Да нет, — покачал я головой. — Для такого случая положена водка.
— Водка — в такую жару? — спросил Отар.
— Что поделать, таков обычай. Кстати, у тебя в кухонном шкафу или холодильнике, часом, на завалялась плошка с кутьей?
— Часом, нет… — протянул он, опускаясь рядом со мной на кровать, и тихо спросил: — В чем дело?
— Да так… — болезненно поморщился я. — Плечо ноет. Оттого, наверное, что за твоим домом уже, скорее всего, приглядывают малоприметные ребята. Сидят в машине. Или просто фланируют по двору, зыркая на подъезды… И ждут, когда появится мотоциклист, бросивший своего железного коня вон там, неподалеку от Древа желаний. Но мне надо по-тихому выбраться отсюда.
— Как? Если они приглядывают за подъездами?
— Да как… В гробу.
На кухне мы быстро соорудили нехитрую закуску, разлили водку по рюмкам. Одну я оставил в сторону, накрыв ее кусочком черного хлеба.
— Что ж, выпьем, — тяжело вздохнул я. — Покойный был большим грешником, но именно за это все мы его и любили.
Когда спустя час явилась Люка, мы с Отаром были уже изрядно подшофе. Василек, приличия ради поучаствовав в первой стадии поминок, перебралась на свое излюбленное место и, усевшись на подоконник, обхватив колени руками, тускло глядела во внутренний двор. Я объяснил Люке ситуацию. Против моих ожиданий она отозвалась на затею с вывозом моего тела в гробу с энтузиазмом и даже в порыве какого-то лихорадочного возбуждения согласилась махнуть рюмку.
— Сукин ты сын, — коротким кивком в мою сторону и легким покачиванием руки с рюмкой обозначила она адресата траурного тоста, выпила, поморщилась, тряхнула головой и только теперь, как мне показалось, заметила девочку на подоконнике.
С минуту они молча глядели друг на друга. Наконец губы Люки тронула уже знакомая мне щемящая улыбка: должно быть, она все поняла. Кивнув девочке с каким-то не вполне внятным чувством — напутственным, как мне показалось, — она тряхнула головой и пихнула меня в плечо.
— Пошли, раб божий. Пора выходить из этого уютного дома вперед ногами. А, черт! Я забыла твои белые тапочки.
Я и без них управился. Люка задом подала катафалк почти вплотную к распахнутой двери парадного, так что мне никакого труда не составило быстро прошмыгнуть в салон. Она тут же заблокировала двери и плавно отчалила. Откинув крышку роскошной домовины, я улегся в обтянутое белым атласом, поразительно мягкое и удобное ложе гроба, опустил крышку и сразу почувствовал прохладное дыхание обеспечивающего комфортный микроклимат кондиционера, которое так удачно вплеталось в строй тихой мелодии, льющейся неизвестно откуда, из потайных каких-то динамиков, смутно знакомой. Прислушавшись, я опознал этот напряженный и в то же время щемящий мотив — протяжная до бесконечности, волнистая и тревожно вздрагивающая на взлетах тема Энио Морриконе из фильма «Профессионал» — и испытал мягкий прилив счастья, потому что впервые в жизни не было нужды рвать в кровь ладони о жесткое древко весла, напрягать мускулы, подталкивая челн против течения, — он сам по себе тихонько плыл вперед.
9
Два дня, проведенные, в подвале нашего офиса, куда Люка распорядилась поместить мой временный дом, прошли как в сказке: настолько комфортно я давненько себя не чувствовал и потому, стараясь не нарушать ощущения полнейшего душевного покоя, поднимался из гроба разве затем, чтобы открыть новую банку «Гессера», упаковку которого Люка предусмотрительно доставила мне тем же вечером, или на скорую руку заморить червячка, сжевав пакетик чипсов «Эстрелла», к пиву прилагавшихся. К исходу вторых суток возлежания на одре отчего-то взгрустнулось — отчего, неясно, потому что лучшей доли, чем та, которая мне так неожиданно выпала, вялая от безделья фантазия не подсказывала. Оно понятно: лежать в гробу, окутываться колыбельными звуками музыки, лакать пиво и ни о чем не думать — это ли не есть то самое простое человеческое счастье, о котором каждый из нас втайне мечтает. Природа же легкого томления, которое начинало смутно тревожить плоть, открылась в момент вечернего визита Люки, заглянувшей в подвал проведать меня. Пикантные формы ее тела под полупрозрачным платьем настолько, видимо, взбодрили мое воображение, что результат его работы красноречиво отразился в моем взгляде — особенно в тот момент, когда она уперлась руками в край домовины и зябко пошевелила плечами, отчего сиреневый дым ее платья так мягко и призывно вспух на груди, оттеняя валкое колыхание пышного бюста.
— Ага… — с пониманием произнесла она, наблюдая за тем, как я поворачиваюсь на бок, освобождая уютное пространство слева от себя, и некоторое время пребывала в нерешительности, явно туманящей взгляд ее больших, навыкате, карих глаз, однако взяла себя в руки и, сведя брови к переносице, решительно мотнула головой: — Ну нет. Эту будет уже слишком. В конце концов существует профессиональная этика… И потом… Я, собственно, зашла, чтобы предложить тебе освободить жилплощадь. Этот гроб нам понадобится на следующей неделе.
— У нас опять пристрелили какого-нибудь банкира? — Я заворочался в скользком атласном ложе.
— Да нет… Сюда ляжет несчастный цыганенок. Ну тот, который вмазал себе «золотой выстрел». Вроде вся его бесчисленная родня уже прибыла. И отец хочет, чтобы все было по высшему разряду. Бедный дядька. Он за это время постарел лет на двести.
Заготовленный вариант борьбы с томлением плоти моментально расплылся, отпрыснувшись прохладной потовой росой, вспухшей на лбу. Она права. И дело тут не в профессиональной этике.
— Ну ладно, отдыхай до завтра, — сказала Люка, тяжелым вздохом приподняв свою пышную грудь. — Я пойду. Хочу спать.
— Хорошо, — сказал я. — Спи спокойно. И пусть тебе приснится что-то хорошее.
— М-да… — грустно отозвалась она. — Почему все хорошее является нам только во сне?
— Не знаю. Такое время. Сейчас время сна. Даже когда мы бодрствуем. Гребем в похоронном челне, как я. Или делаем на этом транспорте бизнес, как ты.
Она отчего-то смутилась и, скосив взгляд в сторону, тихо и будто бы между делом спросила:
— А что это за парень? Ну, тот, к которому я приезжала на нашем авианосце за твоим телом?
«О господи, — подумал я. — Этого не может быть. Этого не может быть, потому что не может быть никогда».
— Он лучший мужик, которого я когда-либо встречал в своей жизни. Во всех отношениях.
— Во всех? — заинтересованно переспросила она.
— Я вовсе не то имел в виду, о чем ты подумала,
— Знаешь, Паша, — грустно улыбнулась она. — Я ведь тоже имела в виду вовсе не то, о чем подумал ты.
Какое-то время мы молча смотрели друг другу в глаза, и я опять подумал — с оттенком легкой ревности: этого не может быть.
— Знаешь, Паша, я ведь баба, если ты успел заметить… И как всякая баба — просто по определению — курица. В сущности, курице нужен лишь насест. Усядешься поудобней, сгребешь крылом под себя своих птенцов и греешь их своим теплом. Или хотя бы одного птенца… — Она помолчала, теребя бретельку своего платья. — Почему он носит такие жуткие очки? Он что, слепой?
— Да. На один глаз. Второй у него нормальный. И мне кажется, он его на тебя положил.
— Правда? — спросила она с той степенью наивности и неуверенности, с какой пятиклассница отзывается на приглашение мальчика проводить ее из школы домой, потом прикоснулась губами к своей ладони и сдула с нее оттиск легкого, ни к чему не обязывающего, дружеского поцелуя: — Спи, лодочник.
Я повернулся на правый бок, укладываясь поудобней, однако что-то мне мешало, упираясь в бедро. Я сел в гробу, сунул руку в карман куртки — это была книжка, на одной из страниц которой я на всякий случай записал номер бронированного «линкольна», завернувшего на церковный двор.
Книга вяло распахнулась, уронив затрепанное крыло мягкой обложки на мое запястье и открыв скромным и постным шрифтом тиснутый на пустой странице титул — «Окаянные дни», — паривший словно в невесомости в пространстве чистого листа, и оттиск этот, отслаиваясь от тонкой бумаги мутноватым дымком, походящим на тот, что вырастает тонким шатким стеблем из серого хоботка забытой в старой малахитовой пепельнице папиросы, и, причудливо извиваясь, местами густея, местами же просветляясь до состояния туманной прозрачности пристального взгляда, формировался во что-то такое, что напоминает воспринятые сквозь слой речной воды черты мучительно насупленного старческого лица. В мутноватых глазах старика стояло выражение той самой боли, которую я уже однажды испытал, стоя в открытой будке телефона-автомата на углу Лесной улицы, тупо прислушиваясь к молчанию Голубки, насквозь пропитанному ее слезами, и чувствуя, как в ткани моего одеревеневшего тела медленно входят новые крови, настоянные на клейких древесных соках…