Василий Казаринов - Рассказы
Обзор книги Василий Казаринов - Рассказы
Василий КАЗАРИНОВ
РАССКАЗЫ
ДЫМЫ
Сережа возник на точке поздней весной вместе с дымами. Дымы начали появляться у дороги года два или три назад, когда горожанам выделили землю под огороды, нарезав вкривь и вкось участки вдоль худосочной лесополоски. Быстро, в одно лето, воздвиглись на тесных сотках ветхие уже при рождении строения, наподобие курятников, на живую нитку слепленные из обрезков неструганых досок, а то и попросту из распотрошенных тарных ящиков, укрытые где осколками шиферной волны, где заскорузлой мятой жестью. Стоящие по колено в сочной картофельной ботве, они напоминали шайку беспризорников времен гражданской войны, чумазых, вечно голодных, рахитичных, с мутноватой волчьей поволокой в подслеповатых окошках, и пейзаж мало, конечно, облагораживали, засоряли, однако Саня усматривала в таком соседстве скорее благо: все веселей стало жить на точке.
Веселей, веселей, не так уныло, как прежде. Пахнущее чуланом, керосином, старым тряпьем и нехитрой стряпней дыхание человеческого тепла плавно катило со стороны огородов, перестук молотков, топоров, всплески человеческих голосов разбавляли скользкий, свистящий голос трассы, и хорошо было, когда огородники жгли свои весенние и осенние костры. Дымы от них текли плотные, мутно-голубые, настоянные на чем-то сладком, вернее сказать, не столько текли, сколько ползли по-пластунски — густые, круглые, как гусеничка зубной пасты из тюбика.
С этими голосами и запахами, пробуждавшимися весной и затухающими поздней осенью, точка (так здесь все называли маленькую дорожную столовку, прилепившуюся к трассе) заметно оживала, обретала устойчивость; да, все тут получало свою форму и свой вес: и узкий обеденный зал с широким мутноватым стеклом, и раздаточная стойка с грудой истершихся пластмассовых подносов, и мазня в глухой торцовой стене, выполненная грубыми малярными мазками залетным живописцем, лохматым и бородатым, с ухватками шабашника, бельмом на правом глазу и щербатым, гнилым ртом (полотно представляло плакатный простор пшеничных полей, освеженный подковой игрушечной радуги, откуда вываливалась в притененный, обшитый жженым деревом пенал зала молодая женщина с круглым и глупым лицом, которая очень неловко, наподобие полена, баюкала на руках кулек с младенцем), и эти разболтанные столы с пластмассовыми вазочками для салфеток, которые Саня нарезала из шершавой упаковочной бумаги, и даже увядший давным-давно цветок вентилятора под потолком, и вечно заикающийся посреди дребезжащей скороговорки кассовый аппарат, и веник в углу под рукомойником, и пятна протечек на потолке, и даже, кажется, кисловатый запах кухонных котлов — все, все, все становилось на свои места и обретало собственный вес.
Непонятно, кому и когда пришло в голову расположить точку именно здесь, на голом, унылом и пустом месте возле трассы, в получасе езды от города.
Город был невелик, патриархален, и даже само его первозданное имя, которое мало кто помнил (в тридцатые годы городок был торжественно перекрещен в Первомайск), отчетливо пахло пылью, сиренью, печным дымом; он вырастал из глубин неподвижного, темного и непонятного времени; когда-то крепкий телом, он, всплыв на поверхность новейших времен, как будто бы подхватил кессонную болезнь и потому медленно иссыхал, пылился, ветшал, растрескивался. Саня владела здесь просторным домом в частном, как прежде выражались, секторе, дом ей достался от родителя, быстро, в одну осень, сгоревшего в белой горячке; родитель высох, истлев внутри от ядовитого огня, и желтой остроносой куколкой лежал в казавшемся слишком для него просторным гробу — это Саня хорошо помнила, хотя ей шел тогда четырнадцатый всего год, и, стало быть, шестнадцать лет отец лежит уже на кладбище. Маму она тоже помнила, но смутно, мама работала вольнонаемной поварихой в воинской части на краю города и уехала от них куда-то вместе с прапорщиком, под началом которого служила, родитель с тех пор начал попивать, хотя — говорили — до тридцати лет в рот не брал, он был плотником, говорили, хорошим, с твердой рукой, так что дом он успел поставить не особенно казистый, зато уж вечный. Впрочем, оседлая жизнь в вечных стенах Саню не особенно грела, с грехом пополам дотянув до экзаменов в восьмом классе, она подалась на волю, устроилась работать на цементный завод, после двух лет задыхания в пыли перешла в трест столовых — там еще помнили маму,— продышалась, стряхнула с себя цементную пудру и вот уже десять лет стоит на придорожном поварском посту.
Когда родителя отнесли на кладбище, она собрала то немногое, что осталось от его скудного и ветхого гардероба, и зачем-то сожгла во дворе, испепеляя его вещественную память, сохранив только воинскую плащ-накидку: в хозяйстве пригодится,— родительские пожитки лениво тлели и курились каким-то нездоровым, едким, щелочью отдающим дымком. Что именно сподвигло ее на эту расправу, она толком не понимала, но, вбирая в себя костровые миазмы, чувствовала, как в груди разливается тихая, спокойная радость мстителя, ибо он, родитель, был повинен в том, что она выросла такой, какой выросла, он, не мама же, мама, сколько она помнила, была вполне миловидна.
В минуты затишья, когда на точке не было посетителей, она частенько подходила к несвежему от кухонной копоти овальному зеркалу, втиснутому в тяжелую оправу из вычурно извивающейся, с аляповатыми черными подпалинами меди, вбитому в стену над звонким чугунным рукомойником сбоку от раздаточного прилавка. Люди дороги в зеркало не глядели; ритмично сопя в предчувствии трапезы, они внимательно следили за подвижными полушариями ладоней, перекатывающими кусок хозяйственного мыла,— этот кочевой народ не интересовался собственными лицами, он их забывал в долгом пути, потому что скорее всего не видел в них никакой практической пользы; руки же — другое дело, рукам доверено рулевое колесо.
Так что Саня была единственной собеседницей этого зеркала, поле которого было тронуто подкожной патиной, походящей на густую стальную водоросль. Она подолгу рассматривала свое худое, вытянутое лицо, вздернутый нос и вслед за носом устремляющуюся верхнюю губу (деталь сообщала лицу заячье выражение), нездоровые, быстро засаливающиеся волосы — со стороны казалось, что прическа ее выполнена из второсортной вермишели,— а также бледную, губкообразную, крупнопористую кожу — его, его, родителя гены. Как и все остальное: болезненная худоба (это при совсем не женском-то росте под метр восемьдесят), невероятно тонкие ноги, деревянная, корявая, с резким поскоком на носке походка и обыкновение размашисто двигать в такт шагу рукой, причем шиворот-навыворот: не правая рука к левой ноге, наоборот, левая — к левой, правая — к правой. Ага, вот именно так ходил родитель, на почве походки, говорят, у него были большие проблемы в армии.
Она подумывала исключить зеркало из предметов обстановки и даже как-то попробовала выдрать его, но медный овал был основательно распят на стене четырьмя мощными шурупами, закрученными намертво, и она эту затею оставила.
Автобусы из города к точке не ходили, оставалось надеяться на случайную попутку, да и какая попутка в четыре часа утра, когда звенел для Сани будильник, так что неделями стоял городской дом пустым — с тех самых пор, когда однажды она заночевала в вагончике-балке, брошенном строительными рабочими неподалеку от столовки и служившем чем-то вроде подсобки. Перемаявшись тогда ночь на двух брошенных на пол ватниках и намяв в дремотном ворочанье с боку на бок тяжесть в груди, она тем не менее справедливо рассудила, что иной раз перекемарить в вагоне все же лучше, чем плутать в ночи до дома, а если хлам вынести, а если прибраться, да стены утеплить, да занавески на окна... Словом, забелели на одетых в решетчатые намордники окнах занавески, перебралось сюда кое-что из домашней мебели, диван-кровать, платяной шкаф, пара стульев, тумбочка, старый обеденный стол, потом и буржуйка высунула наружу ломаный нос — а что, можно жить, вполне, вполне, — и неделями она не выбиралась с точки: куда да и зачем?
Пару раз той осенью к ней ломились подгулявшие дорожные люди — она босиком подходила к железной двери с тяжелым засовом и, проглотив от страха дыхание, слушала ласковые нашептывания ночных гостей, суливших сладкую водочку, душевный разговор и разгон придорожной скуки, и, искушаясь простотой и бесшабашностью их тона, она готова была стронуть засов с места, но, услышав дрожащими пальцами прохладу запорного металла, моментально приходила в себя и громко, базарным, с надрывом голосом окатывала визитера матом. Но однажды все-таки дверь она открыла и впустила в дом красивого черноглазого дальнобойщика, он угощал приторным винцом "Кагор", рассказывал смешные анекдоты про Абрама с Сарой, Петьку с Анкой, про Брежнева с Никсоном, от него отчетливо пахло чем-то греческим (так пахло растительное масло в больших жестяных банках, которые ей однажды привезли со склада) — словом, это был веселый, сильный и сочный мужчина, неутомимый и даже жестокий в своих ласках, наутро она едва поднялась, все тело ныло. В пять утра он, не проспавши и получаса, вскочил, повел загорелыми плечами, отчего по телу прокатилась плавная и красивая мышечная волна, омывшая бугорки мускулов, выкурил натощак папиросу и сказал, что на обратном пути заглянет.