Юлия Кристева - Смерть в Византии
Конечно, наука не стоит на месте, и много чего появилось, вплоть до клонирования, но кто позаботится о душе? Она куда-то подевалась, оттого что рядом нет матери. И тот, кто бежит от нее по собственной воле либо вынужденно, никогда не будет счастлив. Понимаешь, Нор? Мы с тобой исключение, но большинство, лишенное родительской ласки и заботы, как может быть счастливо оно?! Где ты? В Санта-Барбаре? А я в Париже, на три четверти оккупированном все той же Санта-Барбарой. Последняя же четверть — музейная роскошь, цивилизация — подобно Византии куда-то канет, fluctuat et mergitur.[131]
Что такое Ниагара: река или египетская принцесса? А Дантон — это кто, игрок вроде Зидана, Бекхэма или сподвижник Робеспьера? А святой Людовик — остров, крестоносец или судья? Участники телеигр все как один стремятся получить миллион или долгожданное путешествие на двоих в коралловую лагуну у Южного полюса и тщатся напрячь память, чтобы выиграть в этой лотерее мертвых знаний. Совсем другое дело Себастьян — это игрок библейского масштаба, отправившийся на поиски своего предка, ставший убийцей и сраженный настоящим временем. Кроме того, он еще и последователь святого Августина, путешествующий по свету со своим романом на электронном носителе, заново сочиняющий крестовые походы и проходящий легендарными тропами паломников. Мигрант без руля и ветрил, горемыка, который мог закончить свои дни в тюрьме или на электрическом стуле за удушение беременной женщины, к тому же китаянки, мечтатель, обретший смысл жизни, — это тоже он. Он просто совершил в своем воображении крестовые походы, и пресловутая битва за освобождение Гроба Господня превратилась для него в возрождение, обновление. Путь от Эбрара до плачущего в монастырском дворике профессора…
Я пишу так же, как вожу машину, — подмечая реперы, чтобы не отрываться от дороги, и полностью уходя в свои мысли, держа дорогу и разговаривая со своими близкими. Не думаю, что получается роман, ведь во Франции роман — это по преимуществу риторика извращенных, а вам — и тебе, Норди, и тебе, Одри, — известно, что я претендую лишь на самое изысканное из извращений: верить в то, что у меня их нет. Американские и русские писатели, да и другие тоже наполняют романы своей тоской, своими переживаниями, а остальное в них теряется, часто о многом приходится догадываться. Французов же с давних пор и по сейчас отличает одна особенность: они обосновываются на перекрестке смысла и ощущения и извлекают из этого чудеса, которые щекочут вам нервы. Поэты, дети, подростки наслаждаются романом, квинтэссенция Шестиугольника — именно роман! Сегодня, когда на телеэкранах царит пошлость, бывает, одно из национальных чудес вовлекается в игру и пытается стать самым зрелищным, отчаянным, непредсказуемым, побить все рекорды по привлечению зрительских симпатий, но, будучи перенесенным на экран; превращается в очередную банальность, фальшивку, которой недоставало семье, собравшейся за ужином, приготовленным из замороженных готовых блюд, разогретых в микроволновой печи, для того, чтобы, получив свою долю наркотика, отправиться спать с убеждением, что им было явлено некое откровение.
Нужно поистине не совсем осознавать себя, чтобы писать для подобных читателей. Для кого же тогда писать? Как все, для своих родителей, соглашаясь с ними в чем-то либо споря. Мои родители оставили мне наказ — ходить прямо, твердо держась на ногах, как будто человеческая жизнь для них существовала лишь в этом своем изначальном смысле и с помощью прямохождения было возможно самоочищение. Но не в смысле изменения к лучшему. И даже не в том смысле, что нужно сторониться или избавляться от порочных и неправильно живущих людей, как считал Усянь (мы видели, куда это его завело). А в смысле: продвинуть себя вперед, обогнать себя, поводить себя по дорогам, которые никуда не ведут. Да, именно так: я себя вожу, ты себя водишь, мы себя водим. Для чего? Для того, чтобы выявилась сущность и чтобы через преодоление пространств куда-то к чему-то поднялось и описало круг время. Для этого не обязателен роман, можно удовольствоваться анкетой.
Думаю, обойдусь сегодня без ужина. Кружа часами по берегам Сены и не замечая этого, я оказалась возле своего дома, возле Люксембургского сада. Приятно пахнет липами, хотя и не сезон. Запах липового цвета живет в моих воспоминаниях, в моем настоящем, обогащенном прошлым, вызывая в памяти прогулки с Джерри — голубки в розовых каштановых деревьях, пчелы, путающие мои окна со своими ульями на улице Ассас… Аромат деревьев в цвету, свежести, вернувшейся весны — такой легкий, всепроникающий, даже сквозь стекло, железо, камень, мою кожу, мои кости, и питающий меня.
Я припарковываюсь. Который может быть час? В первые дни после возвращения из-за океана меня в буквальном смысле покачивает — сказывается разница во времени.
* * *— Этель Панков? Как же, конечно, помню. Вы в Париже? Вот так сюрприз! — Я едва с ней знакома. Что ей от меня нужно? Чья она посланница? Эрмины? Санта-Барбары? — Приехали участвовать в международном конгрессе «Душевные заболевания нашего времени»? Впечатляет! Разумеется! У меня, конечно, с удовольствием. Нет, я еще не вышла на работу… никак не отойду, что и говорить… перелет с континента на континент. Да, улица Ассас, запишите код. В четверг в пять вечера, у меня как раз свободный день. До четверга!
Я редко приглашаю людей к себе домой, в свой «тайный сад», но Этель… стоит сделать исключение. Она наверняка привезла мне какое-то важное сообщение либо ей хочется услышать что-то от меня. Напою ее чаем, китайским, без пирожных, вприкуску с ароматом жасмина и прочими добавками, смесь называется «Счастье». Я покупаю ее в той китайской чайной, где люблю бывать после работы, перед тем как идти домой, Выпить чаю, полистать журнал, ощутить на себе вежливые, полные некоего условного значения, но лишенные смысла улыбки.
— Помню ли я Эрмину? Можно ли забыть ее смех, она такая… — Я колеблюсь.
— Больше она не смеется. Ее положили в клинику по поводу серьезной депрессии. После того, что случилось с Себастьяном. Убийство… Ей уже лучше, она успокаивается. — Этель следит за каждым своим словом, стараясь быть корректной.
— Она ведь и сама психоаналитик? — брякаю я, просто чтобы не молчать.
— О нет! — Этель от души рассмеялась, ее похожие на незабудки глазки заискрились хитростью из-под завитушек, почти скрывающих лицо и часто отбрасываемых ею кокетливым движением руки. — Она борется за проституцию.
Мне по-прежнему невдомек, зачем ей понадобилось меня видеть.
— Значит, все в порядке?
— Она хочет добиться отмены ограничений на проституцию. Когда пришла весть о кончине Себастьяна, Эрмина вбила себе в голову, что он был любовником той несчастной, ну, лаборантки, мадемуазель Фа Чан, которую нашли в озере. Беременной к тому же. — Этель обеими руками решительно отвела волосы с лица назад, и теперь уже ее глаза без всяких помех уставились на меня. — Дабы мужчины не доходили до подобной крайности, Эрмина считает просто необходимым существование проституции. Вы слыхали о Сью Оливер?
Ну наконец-то! Г-жа Панков вела личное расследование с целью как можно лучше понять бессознательное наших современников, а также их телесные запросы. Если только не была подослана Всей-Санта-Барбарой шпионить за мной. К примеру, выведать, знала ли я, что комиссар знал и почему он не хотел признаться, что знал… А поскольку прижать самого Рильски нельзя, почему бы не зайти к нему с другого бока — со стороны г-жи Делакур?
Эрмина настояла на том, чтобы Этель встретилась со мной в Париже — сама она была не в состоянии беспокоить Нортропа, своего, почитай, близкого родственника, это бы ее потрясло сверх меры, — и разузнала, видела ли я Себастьяна в Пюи перед смертью, говорила ли с ним, каков он был, ну и прочее…
— Я знаю, Стефани, вы ничего мне не скажете, но я хотела бы составить и собственное мнение. Сама. Эрмина успокоится, если я скажу, что повидалась с вами. Только и всего. — От любопытства глазки Этель чуть не вылезали из орбит, но она пыталась сохранять достоинство.
Так-таки и не скажу ничего? Как бы не так! Кое-что я все же ей скажу, а именно внушу ей собственное глубокое убеждение, которое лишь опосредованно отвечает на вопросы Эрмины и г-жи Панков. Да и как иначе? Я ведь не полицейская ищейка, не психиатр, я вижу так, как пишу, немного на манер Себастьяна.
Поймет ли она; если я ей признаюсь, что для меня Себастьян — это человек, добившийся своего, «западный человек», наверняка поправила бы меня Одри. Этель щурит глазки: ну как же, даже психиатр из Санта-Барбары способен понять такие вещи. И тут я выкладываю ей все так, как пишу.
С одной стороны, Сяо Чан, Усянь: — человек без внутренней сущности, «поджигатель жилища», разоритель всего и вся, вплоть до собственной души. С другой стороны, Себастьян — жилище, увеличенное за счет памяти о предках, с которым время не утрачено, настоящее преобразуется за счет включения в него прошлого. Кто он для Санта-Барбары? Преступник, жертва семейной саги? Или противоядие криминальному Городу, человек августинской породы, воскресающий благодаря своей памяти? Что одерживает в нем верх — инфернальное бессознательное либо, наоборот, осознание временных потоков?