Василий Казаринов - Тень жары
– С чего ты взяла? — его отсутствующий взгляд бродил меж берез, как будто выискивая удобное местечко: где бы здесь, среди захлестнутых травой холмиков, присесть и отдохнуть.
Я догадалась, откуда мне знакомо лицо обаятельного незнакомца; прикрыв глаза, я медленно восстанавливала в памяти цвета, звуки и запахи оригинала; тона выстраивались в мрачноватую, производящую гнетущее впечатление из-за долгой разлуки с солнечным светом гамму — здесь безраздельно господствовали болотные и бурые оттенки; звуковое поле представляло собой причудливую смесь голосов обширной рыночной площади, на задворках которой квакает вековая слизистая грязь, плывет и пьяно покачивается нестройный кабацкий гомон, расчерченный тонкими женскими визгами, и где-то вдали остро трещит прерывистый полицейский свисток — эта звуковая материя косо и безжалостно была насечена тонкими бритвенными порезами, так рассекают воздух розги в опытной руке; и тяжелы тут запахи: ветхой одежды, вдрызг изношенных башмаков, жиденькой овсянки, булькающей в огромном сиротском котле, крови, перекисшего пива, затхлой трущобы; а сквозь эти оттенки, звуки и запахи пробирается маленький мальчик с чистым непорочным лицом, широко распахнув наивные и верующие во что-то хорошее глаза.
Незнакомец в чем-то, безусловно, изменился, однако сохранил во внешности мягкость и ласковость оригинала.
– Ай, нехорошо! — пожурила я его. — Вроде из добропорядочной семьи, да и воспитание, скорее всего, получил отличное, в классическом английском духе… А девушек на дорогах пугаешь. Кстати, чем ты занимался за пределами текста? — я подняла глаза в небо, соображая. — Унаследовал дедушкино дело? Вряд ли… Я тебя не вижу в чопорном антураже Сити — ты в детстве слишком много повидал, а детский опыт устойчив, он не пустит тебя в те сферы, где делают деньги, — именно потому, что бизнес неизбежно продуцирует все те беды, через которые ты прошел… Скорее всего, ты избрал за пределами текста карьеру военного. Служил, наверное, где-то в колониальных войсках, к тридцати годам вышел в отставку…
А вообще-то, увлекательное занятие: выстраивать тот или иной персонаж за пределами авторского "DIXI". Золушка в обязательном порядке превратится в страшную зануду и от безделья будет патронировать богадельни. Мальчик-с-пальчик определенно дойдет до степеней известных в политике или бизнесе, хотя я скорее вижу его в роли "капо" какой-нибудь мошной мафиозной семьи: отдать на заклание семерых девочек — пусть и злых, пусть и дочерей людоеда, — способен только тот, для кого кровь людская — что водица.
– Так-так, — улыбнулся незнакомец. — В колониальных войсках, говоришь, служил? А где именно?
Кто ж тебя знает, мало ли у Владычицы морей колоний по всему миру. Возможно — в Индии: грабил индусов, ходил в пробковом шлеме и привязывал несчастных сипаев к жерлам пушек, а потом командовал "Пли!" — что ж, такого рода закалка далеко не бесполезна у нас тут, на Огненной Земле.
– Ты удивительно похож на Оливера Твиста, — я вернулась к машине, запустила двигатель, включила печку, высунулась в окно: — Сэр, экипаж готов, кони сыты, бьют копытом.
Он уселся на свое место, развернул зеркальце заднего обзора, долго в него вглядывался, потом тихо, обращаясь скорее к собственному отражению, нежели ко мне, произнес:
– Оливер Твист, говоришь? Ну-ну…
Если бы я знала, насколько оказалась права.
6
На малой скорости мы сползали с пригорка, оставляя за спиной березы, кресты, груду мусорной травы, из которой торчит ржавый остов венка, увитый бледнолицыми бумажными цветами. Выехав на грунтовку, я остановилась, обернулась и помахала кладбищу на прощание:
– Пока. Мы скоро все здесь соберемся!
– Поедем… — он чиркнул зажигалкой, дал мне прикурить. — Ты, кажется, торопишься?
– Нисколько, — возразила я, глубоко затягиваясь. — Сто четырнадцать дней и… — я сверилась с часами, — шестнадцать часов — это большой срок.
– В самом деле, — согласился он. — Можно многое успеть.
Еще бы, милый друг Оливер, еще бы; сто четырнадцать дней даются человеку один раз — и прожить их надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно истраченные часы, минуты и секунды; эта мысль преследует меня с тех пор, как брат Йорген, с оттенком брезгливости берясь за тугую ручку тамбурной двери, торжественно и скорбно возвестил мне, что двадцать четвертого ноября сего года, в полдень все сущее на земле, все дышащее, цветущее, текущее, мыслящее поющее, кукарекающее, мычащее, произносящее парламентские спичи, поспевающее и увядающее, летающее и ползающее, талантливое и бездарное, гурманствующее и голодающее — словом, все без остатка прекратит свое существование; глупое человечество, сбившее в кровь ноги на каменистых путях тысячелетий, рухнет в белую пыль, испуская дух, — поскольку никак не двадцать третьего или двадцать пятого, а именно двадцать четвертого ноября придет к нам в гости светопреставление.
Благая весть настигла меня недели две тому назад, в семь часов пятнадцать минут утра, в момент шествования по проходу в вагоне электрички и в настроении несколько нервном: дядечка предпенсионного возраста с обширной розовой лысиной, отороченной вспенившимся младенческим пушком, сосредоточенно оттопырив влажную нижнюю губу, крайне неторопливо, часто увлажняя пальцы языком, коротко и стремительно, как у настороженного варана, выстреливающим изо рта, отсчитывал мне замызганные купюры, прежде чем вручить их точное количество в обмен на "Московский комсомолец"… До отхода поезда оставалось минут пять, а мне предстояло пройти еще, как минимум, три вагона.
Неисповедимы пути Господни — кто бы мог разглядеть их немыслимые изгибы в прошлом основательном времени, когда ты уводила взгляд от книги, прислоненной к массивной, профессорского вида настольной лампе и, передвигая его вдоль высоких книжных полок, взявших в тугое кольцо гулкое пространство читального зала научной библиотеки, подталкивала взгляд выше, к просторным окнам, как бы испрашивая там подсказки в разрешении смысла очередного темного, путаного абзаца; там, под сводами гигантской ротонды, прояснялись и наливались силой те крохотные звуки, что отлетают с длинных стволов: чье-то сдержанное подкашливание, юркнувшее в стыдливый кулачок, скрип столетнего переплета, разминающего старые кости в чьей-то руке, скороговорочное бормотание страниц, пущенных веером… Кто бы мог представить себе, что это текучее вещество звуков, умное и сосредоточенное, когда-то вступит в реакцию с щелочной основой новейших времен — и я выпаду из него в осадок здесь, в пахнущей потом дорожными бутербродами и немытым человеческим телом электричке.
Промышляю я газетами не так чтобы часто — лишь тогда, когда с утра бреду на кухню, осматриваю закрома и понимаю, что зубы мои, как говорят в народе, уложены на полку, а до зарплаты еще очень далеко.
В таком случае лучше вложить оставшиеся средства в газеты и ехать на вокзал. Спекуляция газетами — дело несложное, надо только с умом поместить капитал и соблюдать кое-какие маленькие хитрости, делающие профессию газетного фарцовщика относительно прибыльной.
Во-первых. Интеллектуалистику, распрысканную по столбцам "Независимой", "Сегодня", "Литературки" и кое-каких других газет с чопорной физиономией и опрокинутым в себя взором, будьте любезны, засуньте себе в задницу! — именно так, просто и бесхитростно, объяснял мне смысл информационных и культурных ожиданий граждан Огненной Земли Гена, обнаружив меня в "своей" электричке с кипой "солидной" прессы под мышкой.
Гена — двухметровый славный человек, напоминавший тяжелую боксерскую грушу, — осуществлял в поездах инспекторские функции, то есть вышвыривал вон всякого "чужака", неосторожно сунувшегося в застолбленную тем или иным кланом фарцовщиков электричку.
Меня он не трогает и даже слегка патронирует— несколько неуклюже, зато вполне надежно — и дает множество советов относительно потребительских качеств столичной прессы. Все интеллектуальные издания — говно, объясняет Гена; "Криминальная хроника", "Петровка-38", "Очень страшная газета" — тоже говно, но пожиже; на пикантную прессу, бильд-редакторы которых убеждены, что нет ничего на свете краше женских гениталий, тоже надежды мало — оральный секс в натуральную величину уже мало вдохновляет наш "самый читающий народ в мире". Лучше всего разлетаются "АиФ", "Вечерка", "Московский комсомолец". Маркетинговые откровения Гены безупречны, я точно следую его рекомендациям.
В вагоне, где меня настигла благая весть, наблюдался "эффект театрального кашля".
Доказано вековым опытом сцены: стоит в зале, накрытом давящим мраком, кому-нибудь поперхнуться, как по рядам прокатятся вспышки кашля. Примерно так же и в вагоне: если кто-то из первых рядов взял у тебя газету, значит, остальные, подчиняясь стадному инстинкту, разберут добрую половину твоей кипы. Если передовые индифферентны к твоим рекламным завываниям — можешь со спокойной совестью чесать в следующий вагон. Здесь первые три ряда проглотили весь мой "АиФ", остальных я докармливала "Комсомольцем". В четвертом я сбагрила газету по десятерной цене — тут соседствовал с парой миловидных барышень гражданин, как теперь принято выражаться, "кавказской национальности" (двадцать последних лет я катаюсь по Кавказским горам на лыжах, но о такой национальности не слышала) — он сунул мне крупную купюру не глядя и легким кистевым движением отклонил попытку дать сдачи. А потом меня застопорил розоволысый старичок с его ветхими рублями — деньги он извлекал из полиэтиленового мешка; в такую тару нищие в метро сбирают свои урожаи.