Сергей Сибирцев - Рассказы (-)
В подобных подержанно демисезонно-линялых красках я наблюдал его лично своими мальчишескими любопытными, все-то примечающими глазами несколько дней назад после новогодней интернатской елки. Это родная бабка Нина под своим личным приглядом позволила непутевому зятьку пообщаться со своим единственным внучком, именно - внуком, а не сыном этого путешествующего прощелыжки.
Впрочем, сама бабка Нина обозначала своего непоседливого крепыша и двоечника еще точнее: сынка.
- Вот, Илюшка, гляди и запоминай! Вот каковы хоромины у моего сынки, моей кровинки. Гляди - вот евонная кроватка, вон она как застлана покрывальцем расписным. Полотенчико, вишь, тоже, стало быть, сынкино. А ты думал! Погляди, ты погляди, тумбочка, какая справная, крашеная, совсем что магазинная, Ты, сынка, гляди у меня, не думай царапать всякие слова. Потому что добро-то казенное, государственное. Береги и пользуйся. Это тебе государство наше советское пожаловало. А потому что не зазря бабка твоя спину трудила-горбатила!
- Нин Ванна, вы б добришко казенное не очень-то... Вы б лучше моего... Ну вашего, вашего! Безусловно, кто говорит. А вы думаете, Вольдемару здесь сладко? Вольдемар, признайся папе, тебе среди этих чужих детдомовских покрывал и крашеных тумбочек сладко? А? Нет, тебе сладко жить? Вольдемар, тебя родной папа спрашивает: тебе нравится вот тут, в этой, а? В приютской постели спать маленькому мальчику... Нин Ванна, сударыня, вы Диккенса не читали! А я к вашему сведению... Вольдемар, ты по ночам плачешь? Ведь плачешь горчайшими слезами, я знаю. Ты, Вольдемар, молчи, я знаю...
- Он знает! Шибко грамотей, как же, ученый! Не чета нам-то, простым людишкам. Постелька, вишь, ему не поглянулась! Чистенька такая, полотенчико вон! Ученый, а все равно, что бестолковый. Сынка мой в интернат определен, не в детский дом. А потому у него родная бабка существует, которая раз в месяц плотит, чтоб сынка по-человечески спал, чтоб в пригляде, под присмотром чтоб, да! Чтоб наук набирался. А потому как здеся сытно и вон батареи отопительны. Потом сынка бабке спасибочки скажет. А бабка уж в могиле будет... А все одно услышу, потому как благодарность от моей кровинки. А тебе, беспутный, здеся больше нечего, ты здеся чужак!
А я глядел во все глаза на дядьку, тощеватого, с рассыпчатой ржавой бороденкой, бледного, как после гриппа, совсем не похожего на Вовкиного отца, потому что сам Вовка в жизни толстенький, румяненький, и наша пацанва сразу окрестила его Пончиком.
В самом деле, его нельзя отличить от настоящего аппетитного домашнего пончика, а еще он вылитый Пончик из книжки про приключения Незнайки. А сам Вовка, конечно, буйненький, но зато незлобный, и совершенно бесстрашно брал в руки мышей, жуков, коричневых егозливых тараканов. Вовка совсем не обижал живность, он гладил их и приговаривал:
- У-у, мой тараканище, у-уу, мой любимый и самый умный та-раканище! Какие у тебя усищи замечательные, у-уу!
И всегда потом отпускал на волю, даже если и поносит где-нибудь в спичечном коробке или просто в кармане, если вдруг с мышонком подружится. Звери его не страшились, они с примерным зверским аппетитом поедали хлебные крошки, которые постоянно водились в его карманах.
И еще, я что-то не помнил, чтоб Вовка ревел, да еще такие показательные густые сопли распускал. Вовка никогда не давал им волю, он постоянно швыркал носом - в то время, как некоторые слабосильные пацаны маялись на постельном режиме в изоляторе - это, когда наступала обычная ежегодная эпидемия гриппа.
А Вовка со своими шафрановыми щечками-яблочками все не температурил, а только бодро и неунывающе шмыгал носом. А если чихал, то, как бы, между прочим, и все равно с бойким хулиганистым задором.
А вот сама бабка Нина точь-в-точь вылитый Вовка, только что без румяных яблочков на щеках, то есть на их месте красовались другие, антоновские, слегка пожухлые, подвядшие, но все равно упругие, даже мясистые на любознательный взгляд мальчишки.
Да, я с удовольствием разглядывал взрослые, в особенности пожившие, пожилые лица. Пожившие лица почти всегда прелюбопытные и занимательные, с всякими складками, мешочками, бородавками, прожилками, изморщиненные, волосатые или в каких-то редких пегих перьях.
Я как бы попадал бесплатно в музей с одними портретами, - портретами поживших мудрых людей.
При таком беззастенчивом, бесплатном любовании я никогда не отожествлял эти многопожившие лица со своей будущей, через много-много лет физиономией, с этой гладко-розовой кругляхой, которую по утрам мне порою удавалось приметить в умывальном зеркале и, которая мне порою ужасно не нравилась: глуповата, бессмысленна, немужественна, вместо прически позорный огрызок, который называется солидно - чуб!
Чу-убчик, вот что это такое на моей обстриженной под "бокс" головушке, а уши... С подобными лопоушными украшениями на улицу показываться неприлично, а их приходится носить каждый божий день. Носить при девчонках, при Людке Ивановой.
Нет, лучше в это предательское зеркало не таращиться, а то, вновь узрев свои родимые лопушки, которые совсем ни к месту начинают полыхать пионерским костром, выдавая со всеми потрохами малолетнего хозяина, все его тайные влюбленные помыслы насчет Людки Ивановой...
А Людка выбражулисто круглит свои прекрасные серые глаза, отмахивает со своего чудной лепки лба густущий русый чуб, отмахивает своим чудным лично ее жестом: пальчиками обеих ручек, и что-то такое усмешливое говорит, почти пропевает мне, пойманному на месте тяжкого преступления: исподтишка любовался своей тайной избранницей, своей недотрогой Синеглазкой, недотрогой, исключительно для меня, конфузливого балбесика, позволяющего себе, своему неопытному подскакивающему сердчишку, лишь немо внимать издали, любоваться - и люто, до слезных спазм, ревновать.
Ревновать до помрачения в глазах...
Это когда Юрка Стенькин со своей приближенной гопкомпанией зазывали несколько безоглядных, легкомысленных (и Людку в том числе!) одноклассниц в нашу спальню и начинали предаваться похотливым суррогатным игрищам (черт его знает, какая такая похоть в восемь-девять годков, - так, хулиганистые, подражательные, ребячьи шалости).
Валили игриво и игристо повизгивающих девчушек на сиротские кровати в расписных покрывалах, задирали по-свойски платьишки казенные и лазили грязными пальцами (или делали вид, что непременно пролезут) куда-нибудь в трусишки для мужского изучения, чего там девчата ("девки") прячут-скрывают, - все-таки любопытно, а, пацаны? И чего они, дурочки, визжат, щекотно, что ли? Наверное, специально притворяются. Хотя все равно конфузно и самим любознательным, а поверженным Людкам и Катькам тоже конфузливо, но им всем странно интересно и волнительно участвовать в этих редких совместных щекотливых шалостях.
Я, если оказывался на эту несчастную для меня минуту в спальне, стеснительно оторопело замирал где-нибудь в дальнем углу и почему-то не решался уходить, но все равно потом, неторопливо, солидно собирался и, взросло-надуто усмехаясь на повизгивающую кучу-малу, уходил по своим делам.
Например, придумывал для себя рядовой подвиг: пробраться в столовку, выпросить что-нибудь вкусненькое у сердито-сердобольных поварих, на худой конец прихватить черную горбушку хлеба вместе с солонкой, а, взяв, сколько надобно соли, саму фарфоровую посудинку оставить где-нибудь на подоконнике: дежурный воспитатель подберет и отнесет обратно, а, раздобывши дольку чеснока, да натереть им поджаристую хрусткую корочку...
Случалось, раздобывал и ржаную краюху, и соль, и еще не окончательно усохшую желтую вяловатую чесночину и уединялся в чужой добропорядочной спальне, а лучше в умывальнике, на подоконнике с бесстрашным Пятнадцатилетним капитаном, или с веселым хулиганистым задирой Незнайкой, который чудесным образом брякнулся в жутковатый лунный город Давилон... А потом я наталкивался на любителя шашечных битв, и мы, все, напрочь позабыв, сражались до ужина.
Но все равно, засыпая на своей привычной казенной подушке, мои глаза вновь вызывали в моей ревнивой мальчишеской памяти скверные картинки, в которых бесцеремонно щупали, изучали мою тайную любовь, отличницу Людку Иванову.
Ставши окончательно взрослым балбесом, и, вглядываясь в эти волшебные детские зеркальные осколки, в которых натыкаешься на свою первую влюбленность, я пытаюсь с холодной усмешкой анализировать свою тогдашнюю непротивленческую позицию. И ведь чрезвычайно страдающую позицию - этакий маленький надутый мазохист, с рубиновыми "запрещающими" сигналами-лопухами на стриженой башке.
Спрашивается, с какой стати позволял себе этакую пассивную паскудность, - взял - и врезался в эту нечистую кучу-малу, понадавал тумаков увесистых - все-таки слыл пацаном не слабосильным, вторым силачом класса по праву считался, вполне мог и словом своим авторитетным приструнить не в меру вошедших в боевой задор-раж петушков-исследователей.