Хеннинг Манкелль - Перед заморозками
Туре Магнуссон встал и подошел к ней. Он дружески улыбался.
— Они тут разошлись во мнениях, — сказал он и представился. — Это потребует какого-то времени. Чем я могу вам помочь?
Линда объяснила, на этот раз не представляясь сотрудником полиции. Туре Магнуссон начал кивать задолго до того, как она закончила. Похоже, он помнил эту сделку. Ему даже не надо было ворошить свои папки.
— Дом за церковью в Лестарпе купил норвежец. Приятный мужчина, быстро принимает решения. То, что мы называем идеальным клиентом. Уплатил наличными, никаких задержек, никаких сомнений.
— Как мне его найти? Меня интересует этот дом.
Туре Магнуссон посмотрел на нее оценивающе, сел и откинулся на стуле. Стул затрещал.
— Говоря откровенно, он сильно переплатил за этот дом. Мне бы не следовало этого говорить. Но я могу прямо сейчас назвать вам три дома в намного лучшем состоянии, в лучших местах и дешевле.
— Меня интересует именно этот дом. Во всяком случае, до того, как принять решение, я хочу поговорить с норвежцем.
— Это, конечно, ваше право. «Тургейр Лангоос зовут его».
Последнюю фразу он пропел на мотив из «Риголетто»: «Спарафучиль зовут меня». Линда отметила, что у него красивый голос. Он поднялся, вышел в соседнюю комнату и вернулся с открытой папкой в руках.
— Тургейр Лангоос. Пишется через два «о». Родился в месте под названием Бэрум, сорока трех лет отроду.
— А где именно в Норвегии он живет?
— Нигде. Он живет в Копенгагене.
Туре Магнуссон положил перед Линдой папку, чтобы она тоже могла прочитать. Недергаде, 12.
— И что он собой представляет?
— А почему вы интересуетесь?
— Хочу понять, есть ли смысл ехать в Копенгаген.
Туре Магнуссон снова откинулся на стуле.
— Видите ли, я всегда пытаюсь понять человека. В моей работе это совершенно необходимо. Прежде всего надо научиться отсекать тех, кто терзает маклеров, требует подробно все показать и рассказать, но дом не купит никогда. Есть такая категория. Тургейр Лангоос был очевидно настроен на сделку, это было заметно, едва он переступил порог. Очень любезен. Дом он уже присмотрел. Мы поехали туда, он обошел строение, не задав ни одного вопроса. Мы вернулись сюда, и он достал пачку банкнот из дорожной сумки через плечо. Это необычно. Я сталкивался с такой формой оплаты всего два раза в жизни. Один из наших богатеньких теннисистов приехал с чемоданом, набитым сотенными бумажками, и купил здоровенную усадьбу в Вестра-Вемменхёг. Насколько я знаю, он там даже не был ни разу. Потом была еще пожилая и очень эксцентричная вдова какого-то резинового сапога. Привезла с собой слугу, он и платил. Там речь шла о маленьком и довольно уродливом домишке по дороге в Рюдсгорд, где когда-то жил ее отдаленный родственник.
— Что значит — вдова резинового сапога?
— У мужа была сапожная фабрика в Хёганесе. Но до Дункера в Хельсингборге ему было далеко.
Линда понятия не имела ни о каком Дункере. Она записала адрес в Копенгагене и собралась уходить. Туре Магнуссон поднял руку:
— У меня осталось от него немного странное впечатление, но я не особенно хорошо его помню — сделка завершилась очень быстро.
— А что?
Туре Магнуссон медленно покачал головой.
— Трудно сказать. Я обратил внимание, что он все время озирался. Как будто беспокоился, что за спиной у него кто-то, с кем ему вовсе не хотелось бы встречаться. Пока мы здесь сидели, он несколько раз выходил в туалет. Когда возвращался, у него блестели глаза.
— Плакал он, что ли, в туалете?
— Нет. Он был как бы под действием чего-то.
— Пил?
— Не знаю. От него не пахло. Может быть, пил водку.
Линда пыталась выдумать еще хоть какой-нибудь вопрос.
— Но, во всяком случае, он очень любезен, — прервал ее раздумья Туре Магнуссон. — Может, он и продаст вам дом.
— А какой он?
— Я же сказал — очень любезный. Но вот глаза… Не только странный блеск. Они какие-то… колючие, что ли. Вероятно, найдутся люди, кому его взгляд покажется угрожающим.
— Но он не угрожал?
— Еще раз повторю — очень и очень любезен. Идеальный клиент. Я пошел и купил бутылку дорогого вина в тот вечер, после завершения сделки. Прекрасный был день, сделка для меня получилась очень выгодной, а трудиться почти не пришлось.
Линда попрощалась и покинула контору. Еще только один шаг, подумала она. Съезжу в Копенгаген и найду Тургейра Лангооса. Зачем он мне, я и сама не знаю. Она повторяла, как заклинание: ничего странного, что Анны нет. Ничего странного, что Анны нет. Она вовсе и не исчезала, просто куда-то уехала, забыв меня предупредить. Все это происходит оттого, что мне не терпится начать работать.
Она поехала в Мальмё. У поворота на Егерсро и Эресундский мост она решила сделать один визит. Она нашла виллу, припарковалась у забора и открыла калитку. Во дворе стояла машина — наверное, дома кто-то есть. Она уже подняла руку, чтобы нажать кнопку звонка, но что-то ее остановило. Вместо этого она обошла дом, открыла дверь в зимний садик и пошла к остекленной веранде. Сад был прекрасно ухожен, гравий на дорожках тщательно выровнен — виднелись следы грабель. Дверь из дома на веранду приоткрыта. Она прислушалась. Все тихо. Но кто-то был дома — иначе дверь была бы закрыта. Те, кто здесь живет, большую часть своей жизни посвящали запиранию дверей и проверке сигнализации. Она вошла в дом. Картину над диваном она помнила с детства — большой коричневый медведь, медленно разлетающийся на куски в пламени взрыва. Отвратительная картинка, с годами она не стала ни приятней, ни интересней. Она вспомнила, что отец выиграл ее в какую-то лотерею и подарил Моне на день рождения. На кухне что-то зазвенело. Линда пошла туда.
Она уже было крикнула «приветик» — и тут встала как вкопанная: у мойки стояла совершенно голая Мона. В руке у нее была бутылка.
27
Линда потом вспоминала, что в ту секунду была уверена, что где-то уже видела что-то подобное. Нет, не голую мать с бутылкой водки, может быть, даже вообще не человека — это было как отблеск чего-то иного, какой-то подсознательной памяти, удержать который удалось, лишь глубоко вдохнув и затаив дыхание. Когда-то она сама пережила нечто подобное. Она не была голой и не держала в руке бутылку. Ей было четырнадцать, самый жуткий период созревания, когда все кажется невозможным и непонятным и в то же время совершенно ясным, черно-белым, когда каждая клеточка тела вибрирует от нового, непонятного тебе самой голода. Это был короткий период в ее жизни, когда не только отец уходил на службу — в любой час дня и ночи, — но и матери надоела тоскливая жизнь домохозяйки и она устроилась работать в контору какой-то транспортной фирмы. Линда была совершенно счастлива — это давало ей возможность побыть несколько часов в одиночестве или даже пригласить кого-нибудь домой.
Она становилась все более дерзкой, часто даже собирала у себя небольшие вечеринки. Наличие свободной квартиры без родителей придавало ей престиж в глазах сверстников. Она всякий раз звонила отцу — убедиться, что он не собирается домой и что, как обычно, будет работать допоздна. Мона всегда приходила в шесть — полседьмого. Как раз в то время в ее жизни и появился Турбьорн — первый ее мальчик. Иногда он напоминал Томаса Ледина, а иногда Линда убеждала себя, что именно так должен был выглядеть Клинт Иствуд, когда ему было пятнадцать лет. Турбьорн Ракестад был наполовину датчанин, на четверть — швед, а еще на четверть — индеец, что сказывалось не только в чеканных чертах лица, но и придавало ему некую мистическую ауру.
Именно с ним Линда впервые погрузилась в изучение таинственного мира, скрывающегося за понятием «любовь». Они стремительно приближались к решающему моменту, несмотря на то, что Линда пыталась его оттянуть. Как-то раз они, полураздетые, лежали на ее постели. Вдруг отворилась дверь — на пороге стояла Мона. Она поругалась со своим шефом и ушла домой. Линду до сих пор прошибал холодный пот, когда она вспоминала эту сцену. На нее тогда напал истерический смех — она хохотала и не могла остановиться. Что делал в это время Турбьорн, она не знала, потому что зажмурилась. Скорее всего, кое-как одевшись, он ретировался.
Мона тут же вышла, но взгляд ее Линда помнила и сейчас. Она не смогла бы точно описать этот взгляд, — однако в нем читалось не только отчаяние, но и странное удовлетворение — наконец-то подтвердились ее подозрения, что дочь способна на непредсказуемые и опасные поступки. Линда не знала, сколько времени ей понадобилось, чтобы собраться и выйти из спальни. Мона сидела на диване и курила. Началось разбирательство — с криками и взаимными обвинениями. Линда до сих пор помнила боевой клич, который Мона без конца повторяла: мне плевать, чем ты занимаешься, лишь бы не забеременела! Она слышала и эхо своего собственного вопля — без слов, только крик. Она помнила стыд, испытанный ей тогда, стыд, гнев и обиду.