Григорий Симанович - Отгадай или умри
Нет, сынок, я не антисемит. Национализм – это мерзко, недостойно порядочного человека, коим себя считаю. Русских сволочей и прихлебателей куда больше. Я сейчас конкретно об этом типе, отнявшем, вольно или невольно, те мои жалкие гроши, на которые рассчитывал, чтобы дожить, дотянуть, дописать.
Был у меня в редакции человечек один знакомый, с его помощью я узнал телефон своего конкурента. Через себя переступил, позвонил от Захара, когда в гости к нему наведался, объяснил, в каком бедственном положении, умолял не спихивать меня с этой работы еще хоть несколько месяцев. Он мне вежливо так дал понять, что сам нуждается и отступать не намерен. Врал – уверен. И редактора-мальчишку я упрашивал продлить со мной договор, унижался. Этот сперва интеллигентно увиливал, а потом и послал открытым текстом на три буквы. Захар мне предлагал вмешаться, он тогда хоть и мелкой, провинциальной, но все же номенклатурой был. Я запретил категорически.
Убить себя, как только закончу роман, я загодя решил. И способ придумал. А тут подумал – провались все пропадом. И роман, и жизнь моя проклятая. Ни денег я от Захара не взял, ни помощи.
Допишу тебе, сынок, это письмо и уйду на вечный покой. Уйду греховно и со злобой к тем, кто нашу страну загнал в тупик, народ в стадо превратил, а себя беззастенчиво кормил-поил деликатесами и ублажал свое самолюбие могуществом власти. И еще…
Не могу толком этого объяснить ни тебе, ни себе самому, но я хочу, чтобы ты отомстил двум этим людишкам, от которых я претерпел последнее в моей жизни унижение. Меня, бывало, гноили и топтали куда крепче и жестче. Но именно они вызвали во мне то отчаяние, что заставило незаконченную рукопись спалить и… Ненавижу их. Твари безжалостные…
Я тебе их не назвал специально. Я их в кроссвордах зашифровал. Может, сдуру, спьяну, в последнем, так сказать, творческом кураже, а может, по какому-то наитию. Ты читаешь письмо, будучи взрослым и наверняка умным, эрудированным человеком. Пусть это выглядит по-книжному, как в старых авантюрных романах. Отгадай кроссворды как загадку, прочти по буквам на пересечениях мою просьбу и выполни ее, как сочтешь нужным. Если, конечно, те двое сволочей бездушных к тому времени будут еще живы.
Прощай, сынок. Проживи честно, в ладу с самим собой. А доведется добраться до вершин – хоть праведно, хоть как! – сломай шею гидре. Такая цель оправдывает любые средства».
Глава 6
Суд
(продолжение)
Фогель прочитал посмертную исповедь Сергея Сергеевича Алекина. Все прояснилось окончательно и… стало выглядеть еще более абсурдным и противоестественным. Он поднял глаза. Мудрик молча глядел на него. Пропал игриво-издевательский блеск во взгляде. Он стал холоден и не сулил пощады.
– Ну вот, подсудимый! С обвинительным заключением познакомились. Но прежде, чем мы услышим, признаете ли вы себя виновным, суд предъявит вам свидетеля – он же участник преступления. Очная ставочка, если хотите. Или что-то в этом роде.
Мудрик достал из кармана мобильный и нажал одну кнопку. Через несколько секунд дверь отъехала и коренастый ввез того синюшного бомжа, имя и фамилия которого перестали быть секретом для отгадавшего загадку Фогеля.
Это был Вячеслав Сажин, Славка Сажин, давший ему путевку в профессию много лет назад в молодежной газете и вскоре ушедший с повышением – мелким чиновником, но в журналистский союз. Если тогда, при первом свидании у Мудрика, Фима смог обнаружить что-то смутно знакомое в облике этого человека, то сейчас – нет. Потому что перед ним предстало подобие человеческого существа. Палачи Мудрика сотворили с его лицом что-то страшное, хотя и при той встрече оно, мягко говоря, не вызывало восторга. Славка был избит и искалечен. Он не подавал признаков жизни.
Мудрик мельком взглянул на обмякшее в кресле тело и брезгливо скомандовал: «Увезти!»
Фогель собрал в кулак остатки воли. Он понимал: его ждет то же самое. Для того и продемонстрировали ему Славку.
От его речи в защиту самого себя вряд ли что-нибудь зависит: рациональные доводы и разумные аргументы здесь не пройдут. Он в руках умного, эрудированного безумца, исполняющего волю другого безумца. Чудовищные комплексы одного унаследованы, да еще и болезненно преломились в сознании другого. Доказывать и объяснять с позиций нормальной логики – самоубийство. Это может только разозлить. Но молчать тоже нельзя. Надо найти тон единственно верный.
– Подсудимый, вы узнали этого господина? Ах, не узнали! Ну что же, немудрено. Он несколько изменился с момента вашей предыдущей встречи лет эдак тридцать пять назад. Лишился собственности, родных. Последние годы провел на свалке. К тому же с ним поработали наши парикмахеры и визажисты. Они объяснили ему, в чем его ошибка. Чуть перестарались, вот и умер, бедняга. Вы подтверждаете, что в сговоре с этим господином в 1973 году лишили скромного приработка человека по фамилии Алекин?
– Федор Захарович, вы разумный, образованный человек, – как можно спокойней начал Фогель. – То, в чем вы меня обвиняете, можно предъявить любому человеку, решившему поступить на службу, начать карьеру. Каждый из нас, устраиваясь на работу, вольно или невольно занимает чье-то место. Тот, кто место предоставляет, принимает решение. Несчастный Слава предпочел меня. Я допускаю, что кроссворды вашего батюшки были лучше моих, а деньги были ему нужнее, чем мне. Но можно ли так сурово судить юношу, коим я был тогда? Разве мог я осознать всю важность, жизненную необходимость этой работы для вашего батюшки, даже после его телефонных объяснений, весьма, насколько я помню, кратких и несколько сбивчивых по причине душевного волнения? Скорблю вместе с вами, разделяю вашу боль. Как я теперь убедился, Сергей Сергеевич был высокоодаренным и достойнейшим человеком. То, что он создал и уничтожил собственноручно, наверняка было шедевром. (На мгновение мелькнула мысль, что перебирает, но… «Остапа несло».) Сейчас, когда я прочел его прощальную исповедь, этот потрясающий человеческий документ, я страшно жалею, что нельзя отмотать время назад, вернуться к тому дню. Нет сомнения, что я уступил бы его просьбе. Да, я в чем-то виноват. Не услышал ту боль и отчаяние, которые побудили Сергея Сергеевича обратиться ко мне. Но еще раз призываю вас, Федор Захарович, вспомнить, что я был всего лишь молодым, неопытным, бесшабашным журналистом, искавшим заработка. Никаких намерений идти по чьим-то костям, ломать чьи-то судьбы у меня не было и быть не могло. Моя вина трагическая, Эдипова, я бы сказал. Я виноват без вины. Я полностью в вашей власти и готов к смерти. Единственное, о чем я вас молю, – оставьте в покое мою жену и сына. Уж они-то вовсе непричастны к этой истории, согласитесь.
Фогель умолк. Слезы катились по его щекам. Импровизация, в которой удалось сочетать здравые доводы рассудка, раскаяние и высокую, приятную слуху Мудрика оценку сожженного романа его папаши, должна была потешить самолюбие этого свихнувшегося садиста. Ефим Романович и сам растрогался от проникновенности и стилистического совершенства собственной речи, надиктованной инстинктом самосохранения и имевшей единственной целью спастись.
– Ну что ж, неплохо, неплохо, – снисходительно констатировал Мудрик, пародийно-театральным жестом смахнув мнимую слезу. – Подсудимому удалось растрогать не только самого себя, но и суд, чем вызвать к себе доверие и сострадание. Подсудимый искусно преподнес себя как человека с чувством собственного достоинства. Он продемонстрировал самоотречение ради жизни близких, осознание трагической вины, не забыв при этом польстить высокому суду, выказать уважение памяти жертвы, столь дорогой моему сердцу. Я рыдаю, я рыдаю… Но подсудимый оказался плохим психологом и, к тому же оскорбительно недооценил умственные способности высокого судьи. Он счел, что я законченный псих и круглый идиот, способный поверить его позднему раскаянию и всерьез отнестись к его оценкам личности и творчества моего отца. Ту т подсудимый сильно, я бы сказал – смертельно прогадал. Моих мозгов, воспоминаний детства и опыта познания людей вполне достаточно, чтобы с дистанции времени посмотреть на покойного отца беспристрастно. Прочитав его исповедь, подсудимый, как и сын пострадавшего, проникся глубокой уверенностью, что автор – безнадежный алкоголик и параноидальный графоман. Автор – несчастный, больной человек с покалеченной судьбой. Он напрочь не принимал мир, в котором жил. Он был с ним в трагическом конфликте, но слишком надломлен и слаб, чтобы противостоять ему в традиционных формах. И тогда он решил бросить режиму литературный вызов, возомнив в себе дар великого художника. Он решил написать выдающийся, правдивый и мощный роман и швырнуть его, как бомбу, в логово правящей мрази. Он писал его с маниакальным упорством, заливая водкой страницы и мозги. Что там написалось? Чушь собачья, псевдофилософская белиберда? Скорее всего! Однако… Обвиняемый не мог не сделать вывод, что в определенной мере пострадавший владел словом и имел своеобразные философские воззрения. Вкупе со знанием жизни, литературы, вкупе со страстью, водившей пером, это могло привести к неплохому результату. Вполне вероятно, что рукопись романа, будучи дописанной, доработанной, отредактированной, представляла бы собой если не шедевр, то вполне достойный образец художественно-публицистической прозы. И в этот момент подсудимый, в сговоре с еще одним шалопаем, ныне покойным, взял и подстрелил мастера, как птицу влет.