Василий Сретенский - ОТ/ЧЁТ
Я спросил как-то, почему его так часто можно видеть вместе с типографом Моморо, испанцем Гусманом н бароном Клооцем — неистовыми проповедниками всемирной революции.
— Вы хотите возбудить революцию в России?
— В России, — отвечал он мне, — революция невозможна. По крайней мере в европейском смысле. Только в Европе революции созидательны, поскольку здесь народ знает, чего он хочет.
— Чего же?
— Свободы…
— Да, да. „Liberté. Égalité. Fraternité“.
— Вы не дослушали. Свободы и ответственности, даваемой собственностью. В России все хотят собственности, но никто не хочет ответственности и, поверьте мне, совсем никто не хочет свободы. Рабам она не нужна. Господа не знают, что с ней делать. У нас в России никто не знает, где благо: ни власть, ни народ, но сама власть устраивает революции, когда ей кажется, что благо народа ей понятно. К тому же в нашем народе чрезвычайно сильна тяга к саморазрушению. В Европе еретиков возводили на костер. В России старые еретики сжигали себя сами. Любой, кто попытается вызвать в России революцию, лишь раздует пламя всесжигаюшего костра и сам первый в том пламени и сгорит.
— Что же влечет вас к Клооцу в таком случае? — снова спросил я.
— Les beaux ésprits se rencontrent. Мы занимаемся колдовством, — невозмутимо ответил он.
Позже, но от Алексиса, а, кажется, от Гусмана, я узнал, что несколько единомышленников, большей частью кордельеров, создали „La société des amis liberté et de vie“[16]. Для чего члены общества, которых насчитывалось не более двух дюжин, раз или два в неделю собирались в квартире одного из товарищей, мне сообщено не было. Знаю лишь, что одним из главных его участников, если не руководителем, был итальянец, аббат Кариа, человек лет сорока, ведущий жизнь замкнутую, почти отшельническую, что в Париже 1793 года было крайне сложно, если не сказать невозможно. Кариа редко выходил из дома — полуподвального помещения на улице Старой комедии и почти никого не принимал. Алексис был исключением: для него двери дома аббата, казалось, были открыты всегда.
При старом порядке аббат был близок к придворным кругам, он был духовником старого герцога де Шалона. Добрые подданные короля поговаривали также, что жена герцога, бывшая моложе его на тридцать лет, нашла в аббате преданного друга и утешителя. Такие же, а может, те же самые добрые граждане говорили теперь, что аббат плетет нити заговора аристократов, что он постоянно видится с аббатом Фримоном, духовником короля, что-де Шалон ведет переписку с эмигрантами при австрийском и русском дворах.
Другие не менее добрые граждане утверждали, что квартира аббата — гнездо разврата и мракобесия, сам Кариа — алхимик и чернокнижник, что он был дружен с Шамфором, а теперь занимается каббалой, и если будет успешен, то судьба всех руководителей революции будет ужасной. Алексис, кстати, говорил как-то, что старые бумаги, привезенные им с собой в Париж, стали для Кариа verum index sui.
Но не об этих досужих разговорах я хотел здесь написать, а о двух коротких встречах с Алексисом. Первая произошла случайно, на улице, осенью 1793 года, чуть ли не в тот день, кота на стенах домов расклеили приказ о высылке священников в Африку. Уже вступил в силу декрет о подозрительных, только что была казнена Мария Антуанетта, Конвент декретировал арест иностранцев, а клич „Les aristocrates à la lanterne!“ — стал девизом дня.
Мы столкнулись с Алексисом нос к носу у медицинской школы. Он шагал широко, не глядя по сторонам, в руке его была зажата газета „Révolutions le Paris“. Я окликнул его, он подошел, поздоровался и быстро проговорил:
— Трибунал приговорил к гильотине герцога де Шалона и его жену. Сегодня все решится, пожелайте нам удачи.
— Что решится, кому удачи?
— Не важно. Не обращайте внимания.
Он быстро попрощался и направился в сторону улицы Старой комедии.
На следующий день (это было воскресенье) я прочитал в газете, что глава заговора аристократов герцог де Шал он и его жена покончили с собой в ночь перед казнью. Отдан приказ об аресте их духовника, аббата Кариа. Его ищут, но безрезультатно, возможно, он покинул Париж, опасаясь за свою жизнь. По крайней мере мне больше никогда не удавалось узнать о нем что-либо.
А вот Алексиса я еще раз встретил в Париже, а затем, уже в России, мне довелось узнать поближе этого замечательного человека. Были в нашей жизни моменты, когда я мог гордиться, что называю его своим другом.
Но здесь я бы хотел продолжить свое повествование о Париже. Шел месяц вантоз второго года новой эры. По всему Парижу на стенах домов была расклеена речь Сен-Жюста по поводу „восстания“ кордельеров. Одна фраза этой речи мне запомнилась как трагичный рефрен тех дней: „Цель иностранцев — это создавать заговоры из всех недовольных людей и путем скандалов и интриг уничтожить нас по возможности во всей Вселенной“.
24-го вантоза, вечером, почти ночью, ко мне постучались. Открыв дверь, я увидел Алексиса. Мне хотелось его расспросить, что произошло у них с Кариа и связано ли это со смертью герцога и его жены. Но вид его, усталый и почти изможденный, не располагал к расспросам. Он попросил меня об одолжении: ему был нужен документ на выезд из Парижа на два лица — для него и дамы. Из его слов я понял только, что у него есть обязательства перед человеком, которого Алексис уважал plus que quelqu'un de toute sa vie. И, выполняя эти обязательства, он должен покинуть Францию. Мне мой русский друг посоветовал сделать то же, поскольку наступают, как он выразился, времена глупые и в этой глупости страшные.
— Говорят, что глупец — это тот, кто никогда не меняется, — бросил он, согласившись присесть на минуту к столу и выпить кружку горячего вина с гвоздикой и корицей. — По-моему, это не так. Глупец — тот, кто не может представить себе последствий своих желаний и поступков. И потому последствия эти всегда трагичны и для самих глупцов, и для людей, их окружающих. И чем больше у глупца власти, тем больше несчастий несут его желания. Но глупцы очень хорошо могут меняться, иначе как бы они каждый раз находили нового виновного в их бедах?
Я пообещал исполнить его просьбу, не зная тогда, что Кордельеры Эбер, Венсан, Моморо, а с ними и мой прямой начальник Ронсен уже арестованы. Тем не менее, пользуясь революционной сумятицей, не прекращавшейся в Париже уже четвертый год, я выполнил обещанное: раздобыл пропуск и передал его Алексису через третьих лиц.
В завершение же этой истории я хочу написать еще вот о чем. Сам я покинул Париж с двумя детьми летом того же 1794 года. Расправа с Кордельерами, казни Дантона, Демулена, Клооца только подтолкнули меня к этому решению. Смерть горячо любимой жены, долго и тяжело болевшей, развязала мне руки. Я воспользовался не только советом Алексиса, но оставленным им адресом — первым звеном тайной сети людей, помогавших тем, кому грозило несчастье, покинуть страну.
В 1796 году я перебрался в Россию и обосновался в Москве, преподавая юношам фехтование и вольтижировку. А летом 1797 года, будучи приглашен в подмосковное имение князя Куракина, для обучения его сына фехтованию и стрельбе из пистолета, я нашел там гостящими чету Шаховских. Молодой князь женился совсем недавно на французской аристократке, претерпевшей много несчастий в Париже и в конце концов бежавшей из-под топора гильотины. Эта романтическая история незадолго до моего отъезда взволновала всю Москву. Каково же было мое изумление, коша в молодой княгине я узнал прежнюю герцогиню де Шалон! Мне не удалось скрыть своих чувств, и княгиня Annete Шаховская нашла время и место, чтобы поговорить со мной à part.
И вот что она мне поведала. В ночь перед казнью, по настойчивой просьбе герцога, ее супруга, к ним в камеру допустили исповедника. Им был аббат Кариа. Видимо, между ним и герцогом существовала давнишняя договоренность на этот случай, потому что, оставшись наедине с приговоренными и выполнив сначала свои прямые обязанности, аббат достал небольшую склянку цветного стекла и передал герцогу. Тот отхлебнул и попросил супругу сделать то же. В предчувствии скорой смерти она повиновалась, ничего не спросив. Вскоре после того, как герцогиня отпила из сосуда, принесенного аббатом, она лишилась чувств.
Очнулась она в темном помещении на окраине Парижа. Рядом с ней находился один человек, иностранец. Он назвался Алексисом и объяснил, что по просьбе аббата Кариа должен заботиться о ней. Невыразимая слабость охватила все тело герцогини, и в течение нескольких недель Алексис ухаживал за ней, готовил ей бульон, обтирал горячечный пот со лба раствором уксуса и даже расчесывал ей волосы черепаховым гребнем с рубинами. Этот гребень был единственным article de Paris в мире грубых вещей, в доме, как она позже узнала, принадлежавшем семейству палача.
Наконец здоровье стало к ней возвращаться. Через пять или шесть недель герцогиня начала учиться ходить заново, а еще через две или три недели Алексис помог ей спуститься к экипажу и вывез из Парижа. Им удалось без осложнений пересечь границу, и вскоре они были уже в Вене, где их приняла à bras ouverts баронесса Гримм, дальняя родственница герцогини.