Лидия Ульянова - Размах крыльев ангела
– Ты, Мария, прямо как аргентинка. Мне дружок рассказывал, что в Аргентине круглый год в шортах ходят. Летом шорты короткие, из тонкой материи, осенью подлиннее и потолще, а зимой ниже колена и на теплой подкладке. Так и ты, смотри сама, конец сентября, а у тебя сверху свитер с курткой, а снизу голые ноги ниже коленей торчат.
– Вы на что намекаете? Я, между прочим, приличия всегда соблюдаю, шорты по самое некуда не ношу, все пристойно.
– Да я не про то, в наших местах нормально. Только смешно мне, Мария.
Мария же в долгу не оставалась:
– У вас, товарищ Пургин, между прочим, тоже с гардеробчиком как-то странно. Что вы круглый год в гавайских рубахах ходите? Зима на дворе, лето, осень – все одно, как на вас посмотришь, так сплошные тропики кругом. У нас, кстати, народ ставки собирается делать на то, сколько у вас этих самых рубах разных имеется.
– Да ты че? – Пургин растерялся от известия о том, что его внешний вид обсуждаем, оказывается, всеми Лошками. – Нормальные рубахи, красивые ведь, яркие. Мне, например, нравятся. Я везде, где вижу, новые покупаю, у меня их штук двадцать, наверно…
Но тут же взял себя в руки. Сказал нарочито сердито, отводя глаза:
– Много себе позволять стала, Мария! Не твоего ума это дело. Работай давай лучше, за народом бди, а не мое исподнее считай.
Вот ведь нахалка! Что себе позволяет? Да с ним, с Пургиным, сроду здесь никто так не разговаривал. Мармулетка столичная. Но!.. Но работает хорошо, отлично работает. И нравится она Пургину, в самом деле нравится. Не так нравится даже, чтобы в койку тащить, а так, что почти до уважения к ней доходит.
Несмотря на Машины опасения, что как закончится сезон, то уволит ее Пургин, Пургин вроде бы увольнять не собирался. Кстати, зарплату Пургин положил ей вполне приличную. Конечно, когда-то Маша только рассмеялась бы, предложи ей кто поработать за такие деньги – есть ли смысл, если их хватило бы только на парикмахерскую, солярий и косметику? Но теперь она совершенно точно знала, что месяц на них прожить вполне даже можно. И мясо можно покупать, и творог, и вкусности в Норкине. На Македонского надежда небольшая, когда привезет денег, а когда и так приедет, голяком, у Маши отъедаться. Маша привыкла, мало на него рассчитывала.
Степаныч, помятуя о том, что Мария не терпит критики в адрес мужа, впрямую его никогда не критиковал, но пел. Как только речь заходила о Македонском, Степаныч начинал петь:
Я его слепила из того, что было,
А потом, что было, то и полюбила…—
выводил он старательно:
Но зато лучше всех на свете
Он поет песни про любовь…
А позже еще и эту:
Тебя забыть невозможно,
Тебя понять нереально,
Тебя любить очень сложно,
Ведь ты ненормальный…
На песни эти Мария сердиться не могла, как ни старалась, даже смеялась над хитрой выдумкой Степаныча.
Туристов меньше – и приятельница ее Александра тоже стала посвободнее, иногда вдвоем шли они в лес за грибами, на болото за клюквой, ездили в Норкин по хозяйственным делам. Александра снова собиралась к мужу, Маша обещала снова помочь с музеем.
Только в отношениях со Степанычем ничего не менялось, он регулярно навещал, помогал, приносил показать наиболее удачные рисунки. У него в душе тоже что-то отпустило, неизменные виды старого Питера сменились местными пейзажами, по-осеннему яркими, с багряно-охристой листвой, или же унылыми, темной сосновой зелени с нависшими тучами, с оголившимися стволами деревьев. Некоторые картины, которые Степаныч щедро ей дарил как особенно получившиеся, Маша вставила в рамы и развесила по стенам в доме и в конторе. А те, которые вышли похуже, без души, Степаныч продавал туристам, они охотно брали. Денежки у Степаныча в кармане завелись, и он на несколько дней уехал в облцентр, а, вернувшись, всем сообщил, что «проходил процедуры».
– Мне в голову, Мария, такую штуковину вживили, что я теперь – как выпью, так с копыт сразу, и брык. Надо мной сам профессор руками водил, пассы делал. Как Кашпировский по телевизору делает, видела раньше? Так вот, и мне так же делали. Я теперь ни-ни, даже и не предлагай.
Справедливости ради надо сказать, что Мария и не предлагала никогда, но он и вправду не пил больше, говорил, что тяги нет к выпивке. Иногда Мария выбирала время, шла с ним на этюды, брала с собой термос горячего чая, несколько яблок по карманам, немного конфет.
Даже Незабудка словно готовилась к зиме, обросла густой длинной шерстью, округлилась боками. Маша часто брала ее с собой в контору, доводила до границы жилой зоны с комплексом и брала на поводок. Незабудка, поначалу сильно удивлявшаяся такой смешной процедуре – что толку, если захочет, то может так дернуть, здоровый мужик не удержит, – привыкла, не сопротивлялась. В комплексе она теперь была не бесхозной тварью, а собакой администратора – кто колбаски кусочек даст, кто печенье. Даже Нюся специально для нее оставляла сахарные кости со щедрыми обрывками мяса. Незабудка, со своей стороны, тоже правила игры соблюдала, милостиво позволяла погладить себя по голове, почесать за ухом. Все-таки, по ее разумению, Мария была много главней, чем Степаныч, много. Всесильная почти. Но все равно приходилось все чаще оставаться с ней ночевать – волки начали подходить близко, выли ночью за домом. Странно, Маша такая могущественная, а волков боялась, приходилось вскакивать с крыльца, с нагретого боками тулупа, лаять в темную пустоту.
И за молоком теперь Маша ходила вместе с Незабудкой – опять же волки. И ходить приходилось пешком, колеса велосипеда увязали в грязи. Но эти прогулки в деревню вместе с Машей Незабудка почему-то особенно любила: как видела, что появляется на столе белый эмалированный бидон, начинала припадать на задние лапы, подтявкивать как щенок, торопить.
У Гавриловны выкопали последнюю картошку, просушили, сложили в сухой погреб, срезали сочные, плотные вилки капусты.
Утренние заморозки прочно сковывали раскисшую почву, схватывали тонкой хрусткой пленкой мелкие лужицы.
Неожиданно выпал первый снег, ночью одел землю белым, явив утром миру сказочную чистоту и непорочность. Лошковцы, хоть и понимали, что настает долгая и унылая, тяжелая пора, радовались снегу как дети, со счастливыми улыбками весело поздравляли друг друга с началом зимы. И все знали, что никакая это еще не зима, между первым, приветливым и легким снегом и снегом настоящим, колючим и скрипучим, наваливающимся сугробами, закручивающимся метелями, дистанция большого размера. А впрочем, не так чтобы и слишком большого. Зима идет. Зима.
Зима. Весна. Снова лето. День за днем, шаг за шагом.
Легкий скрип входной двери, и если поздно вечером выйти на крыльцо, то прямо перед домом висит на незаметной ниточке ковшик Большой Медведицы. Слегка сдвигается вправо-влево, вверх-вниз ручкой – в зависимости от времени. Семь звездочек, шесть ярких и одна потускнее. Чуть раньше выйдешь – ковшик слева от крыльца ручкой кверху, а если бессонница и среди ночи на крыльцо, то ковшик правее крыльца и ручка вниз. Маша научилась по одному взгляду на ночное небо определять, который час. Тоже ей не сидится на месте, Большой Медведице, да только далеко ниточка не пускает. У каждого в жизни своя ниточка.
Год прошел.
Все у Маши, казалось бы, складывалось неплохо по здешним меркам.
Дом подлатали, подправили. Баню ей срубили прямо за домом, хорошую такую баньку, жаркую, русскую. Работа у нее отличная, важная и значительная. Опять же при первой возможности можно в языке попрактиковаться. Пургин как прознал, что Маша языками владеет, очень обрадовался. Два раза присылал в Лошки особо ценных гостей – одного французского профессора, что интересовался историей раскольничества, и одного американца, любителя экстремальной рыбалки. Приставлена к ним была Мария самолично, удовольствие получила от общения на полную катушку.
Все неплохо, только одна беда – детей не получалось. Маша уже волноваться начала.
Глава 18. Новость
Теплым осенним днем – картошку копали – сидела Мария во дворе у Гавриловны, пила молоко из своей чашки, ела намазанную деревенской сметаной булку и мечтала. Сама мечта ее вроде бы была ни о чем, не сформулированная мечта, но ощущение того, что все будет хорошо, мягко освещало загорелое, пополневшее лицо.
Гавриловна в разговоре глянула на нее мельком, потом внимательно так посмотрела Маше куда-то за ухо и просто сказала:
– Да ты беременная.
И было непонятно, вопрос это или же утверждение.
Маша дожевала кусок булки, сощурилась, глядя на прохладное осеннее солнце, что-то прикинула в голове и так же просто ответила:
– Да, беременная.
И будто бы сама себе изумилась. И попыталась почувствовать внутри себя что-то особенное, новое, что превратится впоследствии в человечка, в ее долгожданного ребенка. Но, кроме тяжести в желудке от булки со сметаной, ничего не почувствовала. Не было даже воплей радости, подпрыгиваний на одной ноге, кружения вокруг себя – как она это умела, – не было, потому что ничего нового вроде бы не случилось, просто ждала и дождалась. Она всегда знала, что это непременно будет, несколько минут назад точно чувствовала, что все будет хорошо.