Пьер Буало - Неприкасаемые
Вы, верно, думаете, что у меня была просто минутная депрессия, ибо не может же агония какой-то зебры опрокинуть целую систему взглядов. Я так и слышу, как Вы говорите: «Зло на земле насадил человек. До человека мир был безвинен, и т. д.». Но мыслители никогда не желали замечать, что наслаждение убийством присуще животным. Вот что открылось мне в некоем ошеломляющем прозрении. Сколько же смертоносных орудий придумала природа — и когти, и щупальца, и клювы; в жертву можно вцепиться, можно пронзить ее насквозь. И жертва страдает, прежде чем наступит смерть. А как раз страдание и доставляет агрессору подлинную радость. Я только что мог в том убедиться. Гаснущий взгляд прощается со всем, что было дорого сердцу, — с саванной, с небом, с ветром, ласкающим травы… За что? За что конец всему?
Если бог есть, не может же он не слышать хруста разгрызаемых костей, днем и ночью рвущего тишину во всех концах нашей кровавой планеты. Не слышать это ликование удовлетворенного голода, от которого стынет сердце. Триумф стервятников, подготавливающий, предвозвещающий подобный триумф человека. Я не хочу даже обсуждать это, ибо Вы, наверное, понимаете, как я боролся с собой. Я рассматривал проблему страдания со всех сторон. Но то и дело возникал передо мной обезумевший от ужаса глаз терзаемого животного.
Наваждение? Пусть так! Но, быть может, я был давно уже готов к подобному антиоткровению и к приятию его. Короче говоря, прав я был или нет, но я почувствовал, что должен и вести себя сообразно своим новым убеждениям. Всей душой верить в бога я уже не мог. Чего стоит, я Вас спрашиваю, безграничная доброта, если она от начала начал позволяла процветать убийству? Если она допустила крестный путь на Голгофу? И опять же я не говорю, что я прав. Я говорю только, что глаза мои раскрылись, что я понял… нет, я не в силах передать Вам то, что прожгло меня насквозь.
Я почувствовал необходимость спрятаться, похоронить себя в безликой толпе. Я исчез, не предупредив никого. Приехал в Париж. Париж — это одиночество в людском коловороте. Тут затеряться легко. Тут я и затерялся. И мне удалось скрыться от всемогущего, который обычно не отпускал меня ни на шаг. Наконец я почувствовал себя свободным.
Вы не представляете себе, что такое полная свобода, когда все разрешено. Заповеди отринуты, закон один — желание. Вот тут-то я и оказался в настоящих джунглях. Мог наслаждаться вволю, не боясь возмездия. К несчастью, я не принадлежу к натурам страстным. А желание при отсутствии денег не более чем жалкая потуга воображения. Я был беден, и это означало, что я среди тех, кого пожирают, а не тех, кто пожирает сам. Ну что ж, в конечном счете я не слишком от этого страдал. Мне удалось найти маленькую меблированную квартирку в Латинском квартале. При моем бюджете она стоила, естественно, бешеные деньги. А питание в ресторанах и вовсе расстроило мои денежные дела. Словом, из меня сосали кровь все, кому не лень. Зато, бродя по книжным и антикварным лавкам, я мог говорить себе: все это, в некотором смысле, — мое!
В некотором смысле — излюбленное выражение отверженных! Желанный предмет всегда отделен от них толстым стеклом. Они не могут позволить себе дотронуться до того, что им так хочется иметь, зато пожирать глазами могут сколько угодно. «В некотором смысле» они обладают всем. Так было и со мной. Мысленно я покупал тысячи вещей, доставлял себе тысячи удовольствий, заранее сознавая всю тщетность своих мечтаний. Я копил и копил добро, не опасаясь разорения. Все влекло меня, но я ничем себя не отягощал. Я не чувствовал себя ни счастливым, ни несчастным. Мне просто удалось выжить — я стал перемещенным лицом.
Теперь я должен наконец рассказать Вам о Марсо Ланглуа. Это имя Вам кое-что говорит. Обождите, уж не тот ли Марсо Ланглуа, который написал?.. Да, тот самый. Неутомимый производитель ста пятидесяти романов черной серии, восьмидесяти эротических романов, сотни сентиментальных романов, короче говоря, все было для него едино, лишь бы денежки текли. Я говорю о нем в прошедшем времени, так как он недавно умер. Вот почему я сейчас без работы. Да, много лет я был его секретарем. Вам это покажется невероятным, если не сказать, чудовищным. Но во имя чего, скажите на милость, должен я был гнушаться такой должностью? Не забывайте, что для меня нет больше запретов. К тому же, Ланглуа был человек неплохой. Как бы поточнее Вам объяснить — в нем было что-то от сводника. А его книги были для него вроде уличных девок. Вы никогда не заглядывали в подобную зловонную литературу, а потому не представляете себе, как она фабрикуется. Я же прекрасно знаю. Меня она обучила жаргону, открыла мне много такого, о чем я понятия не имел, — о преступлениях несовершеннолетних, насилии, сексе. Благодаря ей я теперь знаю, как справиться со слабостями тела и духа. И я признателен ей за то, что она показала мне всю безграничность своей пустоты.
Ну а Ланглуа — он родился пройдохой. Журналист по профессии, он был слишком труслив, чтобы стать специальным корреспондентом, слишком необразован, чтобы вести литературную хронику, слишком осторожен, чтобы писать политические комментарии. Оставалась гастрономия. И он стал специализироваться в этой области, что дало ему много свободного времени. Он этим воспользовался и написал первый свой роман из чёрной серии, роман о наркоманах, который имел неплохой успех. Недолго думая, Ланглуа повторил опыт, бросил вскоре журналистику и посвятил себя индустрии пароксизма, где в короткий срок и преуспел. Однако настал момент, когда он почувствовал необходимость создать у себя небольшой «brain trust»[2]. (Английского он не знал, но любил посасывать, словно конфеты, слова, имеющие отношение к бизнесу.) Меня он взял по чистому случаю и исключительно благодаря моему скромному виду и умению держаться с достоинством. Он подыскивал себе секретаря — человека неболтливого, расторопного, делового, а главное, незаметного. И я в своем поношенном черном костюме, вооруженный двумя годами высшей школы, понравился ему. Он не стал спрашивать у меня рекомендаций, а я не счел нужным объяснять ему мотивы, по которым приехал в Париж.
За четыре тысячи франков в месяц я получил право существовать в качестве его теневого кабинета, отвечая на немыслимое множество писем, которые он получал. Вы и представить себе не можете! Называть его следовало «метром», поскольку он, продавая тонны бумаги, считал себя великим писателем. Я неустанно рассылал повсюду его фотографии с автографами. Время от времени он заходил ко мне в кабинет и склонялся надо мной, обжигая мне ухо сигарой. Прочитав составленное мною письмо, он дружески похлопывал меня по спине: «Отлично, отлично, Жан-да-Мари. У вас явные способности к эпистолярному стилю». Ему нравилось звать меня Жан-да-Мари. «Звучит вроде по-идиотски, — говорил он мне вначале, — зато бесхитростно». Я принимал вместо него посетителей и особенно часто посетительниц, с которыми он не желал встречаться. Перед моими глазами проходила такая фауна, о какой Вы и представления не имеете. Сентиментальные романы, которые он подписывал именем Жан де Френез, привлекали к нему толпы перезрелых дам, являвшихся, неся книгу, точно полную чашу. Положим, я слегка преувеличиваю, ибо личность Марсо всегда забавляла меня, но мне и в самом деле без конца приходилось отбиваться от визитеров и задерживаться до семи-восьми часов вечера, чтобы отослать срочную корреспонденцию. Ему же и в голову не приходило хоть как-то вознаградить меня за это. Вернее, приходило. Он неизменно дарил мне свое последнее детище, которое называлось то «К дьяволу нищету!», то «Сердце девственницы». И весь ужас был в том, что приходилось это читать, поскольку он принимался меня расспрашивать:
— Нуте-с, милый мой Жан-да-Мари, что вы думаете о моей герцогине?
— Это плод тщательных наблюдений.
— Верно сказано. Когда вы сами возьметесь за перо — а когда-нибудь это случится, — не забывайте: весь секрет в том, чтобы уметь наблюдать.
Иногда он сажал меня в свой «бентли» и вез на деловую встречу. Но присутствовал я там не для того, чтобы воздать должное пиру, а для того, чтобы скрупулезно запоминать все, что говорилось впрямую, без обиняков, когда обильная трапеза вконец развязывает языки. Вернувшись, я все записывал. А Марсо потом читал, ворча: «Шуты!.. Да за кого они меня принимают?»
Через какое-то время я слышал, как он говорит по телефону: «Ну что вы, дорогой друг, вы же мне сказали… Сказали, сказали… Ах так, ладно, идет. Нет, нисколько я не сержусь. Кто угодно может ошибиться!»
Мало-помалу я узнавал жизнь подлинную. И вспоминал все, что говорится в священном писании о дурных богачах, развратниках, ворах и проститутках. Я видел вблизи мошенников, что, конечно, другое, или, если хотите, это тот же сброд, только им целуют руки. И на память мне приходит изречение Ренана[3]: «А истина, возможно, безрадостна». Я многим обязан бедняге Марсо. Он умер от инфаркта с бокалом шампанского в руке, совсем как герой его романа «Не надо путать, цыпочка». На его похоронах, проходивших по всем канонам религии, присутствовала громадная толпа, какая обычно провожает в последний путь усопших звезд, и конечно, несколько бывших любовниц с приличествующим случаю выражением лица.