Борис Акунин - Смерть на брудершафт (Фильма 3-4)
— Да ты не эпатист. Ты Максим Горький. “Пусть сильнее грянет буря”, — сказал Романов, кажется, выйдя из роли декадентствующего юнца.
Шахова усмехнулась:
— Браво, Кострома. Что, Селен, съел?
К столу шли еще двое — те самые, что выступали с декламатором. Человек-змея накинул поверх своего блестящего костюма куртку. Танцовщица осталась в сарафане, но сняла маску. Лицо у Девочки Смерти оказалось славное — курносое, улыбчивое.
— Садитесь, садитесь, — поманила артистов Алина, видя, что они вопросительно смотрят на незнакомца. — Это Арик, дурачок из Костромы. То есть был дурачком, но умнеет на глазах.
— Люба, — назвалась милая девушка, первой протянув руку. Она смотрела в глаза, приветливо. Пальцы сжала крепко, не по-девичьи. — А это Аспид. Он у нас молчун.
Прежде чем подать руку, мим провел ею по плоскому, застывшему лицу — и словно сдернул с него кожу. Физиономия расплылась широченной глумливой улыбкой.
— Армагеддон.
Романов хотел пожать шутнику руку, но дернулся и отскочил, опрокинув стул. У Аспида из рукава куртки высунулась маленькая змеиная головка, а за ней и гибкое туловище в красно-черную полоску.
Все засмеялись.
— Не пугайтесь, — сказала Люба, поднимая упавший стул. Пододвинула Алексею, сама села рядом. — Она не укусит. Это у них традиция такая. Не знаю, откуда повелась. Держать в заведении живую змею — на счастье. — У кого — у них? Романов опасливо косился на Аспида, который сел слева.
— У декадентов. Я одно время, до войны еще, служила в балаганчике одном, назывался “В Последний Путь”. — Люба оперлась подбородком о руку, на собеседника смотрела доброжелательно. — У них там тоже змея была, только злющая.
Танцовщица повернулась к официанту.
— Дракулик, мне, пожалуйста, “Стрихнину” с клубничным сиропом, а Жалейке как обычно.
Сняла с головы кокошник, положила на стол. Голова у Любы была стрижена под мальчика, ёжиком. На румяных щеках две ямочки.
— Что это вас “Люба” зовут? — тихо спросил он. — А не какая-нибудь “Люцифера”?
Она прыснула:
— Ужасы какие! Хорошее имя — Любовь. Вам не нравится?
Арику из Костромы такое имя вряд ли бы понравилось, поэтому прапорщик промолчал. На простодушную Любу смотреть было приятно. Не кобенится, не интересничает, разговаривает с малознакомым человеком на “вы” — в общем, ведет себя как нормальный человек. Оказывается, это очень симпатично. В голову пришла вот какая мысль: “Мы двое здесь инородцы, только я прикидываюсь, а она нет”.
Однако смотреть тут надо было не на Любу, и Алексей не без сожаления перевел взгляд на кривляку Алину. Та прижалась к Селену, положила голову ему на плечо и перебирала длинные надушенные волосы поэта, но при этом не переставала скользить беспокойным взором по залу.
Аспид молча курил, его бесцветное лицо вновь утратило всякое выражение и одеревенело. Лишь маленькие светлые глаза быстро перемещались с человека на человека, с предмета на предмет. Рядом с локтем мима стояло блюдечко молока, к которому приникла змея, так до конца и не вылезшая из рукава.
Ридикюль висел на прежнем месте — уж его-то Романов из виду старался не выпускать.
К Селену подошла барышня-утопленница, поцеловала руку, лежавшую на плече Алины. Поэт обернулся, притянул жертву вод к себе и стал жадно целовать в рот. Шахова отнеслась к измене с полным равнодушием.
Как-то всё это было странно.
Алексей шепнул, пригнувшись к Любе, которая единственная тут выглядела человеком, способным ответить попросту, без выкрутасов:
— Что-то я не пойму. Он вообще с кем, Селен? С Алиной или с этой?
— Со многими. Такой интересный мужчина! Всякая была бы рада, — ответила та с простодушным восхищением.
— А вы? — спросил Романов, решив не деликатничать. Уж эпатист так эпатист.
— Я для него, как трава на обочине. И вообще, я не такая, как они. Я за деньги здесь служу.
Он посмотрел на нее с удивлением, и Люба объяснила:
— У меня в здешнем кабаре ангажемент. Я ведь из цирковой семьи. Сызмальства на арене. В каких только номерах не выступала! И пилой меня пилили, и ножи кидали, и сама метать научилась. У нас с папашей отличный номер был: “Вильгельм Телль и сын”. Он у меня с головы из пистолета яблоко сшибал. А потом, когда он сильно пить начал, мы переделали в “Дочь Вильгельма Телля”. Я сама историю придумала. Будто бы у героя швейцарского родная дочка с головы пулей сбивает яблоко. Я вся такая тоненькая, маленького росточка, меня еще нарочно в корсет затягивали. Публике ужасно нравилось… Выросла — в горящую воду с вышки прыгала. Тоже успех имела, но, думаю, больше из-за костюма. Там коротенькое такое трико, руки-ноги голые. Ушла оттуда. Выступала в музыкальной эксцентрике на пианино. Приличная публика, всё культурно, но платили очень мало. И вот уже два года по декадансу работаю. Дело легкое, неопасное, люди интересные, и жалованье ничего себе.
Слушая рассказ бывшей циркачки, Романов бдительно следил за Алиной. Лишь благодаря этому и не пропустил ключевой момент.
Мадемуазель Шахова вдруг высвободилась из-под руки своего султана и поднялась. Это произошло внезапно, очень быстро — а все же Романов успел заметить: из-за правой кулисы высунулась алая перчатка и сделала манящий жест указательным пальцем.
— Я сейчас…
Покачивая узкими бедрами, Алина прошествовала через зал, взбежала на помост, но не скрылась за ширмой, а осталась стоять в “кармане” сцены, наполовину закрытая собранным занавесом.
Там, очевидно, и находился человек, который ее подозвал. Его, однако, Алексею было не видно.
Сцена пуста. Киноэкран поднят, вновь обнажилось кривое зеркало задника. В нем движутся сполохи, разноцветные пятна — размытое отражение размытого мира. Под потолком медленно вращается оклеенный блестками шар, на него направлен луч света. По залу бегают серебристые лунные зайчики. Один озарил руку Алины, высунувшуюся из-за бархатных складок занавеса. Белые пальцы трепещут, как крылышки испуганной бабочки.
Вот оно! Началось… Или нет?
Судя по движениям руки, Шахова с кем-то разговаривает. Но ее ридикюль остался висеть на спинке стула, Алина к нему не прикасалась. А что если…
Алексей толкнул коробок спичек, лежавший на краю стола. Подтолкнул носком ботинка.
— Я подниму, мне ближе, — сказала Люба. Он удержал ее за плечо — упругое, теплое.
— Ну что вы, я сам.
Коробок был отфутболен точно под опустевший стул Алины. Присев на корточки, Романов незаметно ощупал сумочку. Фотопластина была на месте.
Что же делать? Последовать за Шаховой и выяснить, с кем это она так эмоционально объясняется, или остаться возле наживки? Инструкция ротмистра предписывала второе. Логика тоже. Если бы Алину подозвал немецкий агент, она захватила бы ридикюль с собой. Скорее всего, разговор за портьерой не имеет отношения к шпионажу. И всё же лучше выяснить, кого так нетерпеливо ждала похитительница военных секретов.
Черт подери, как быть? Тет-а-тет девицы с незнакомцем (или незнакомкой?) мог в любую секунду закончиться.
Вдруг взгляд прапорщика упал на фортепьяно, посверкивавшее черным глянцевым боком в глубине сцены.
Вот отличная точка, с которой наверняка будет видно и стол, и кулисы!
— Скучно у вас, дети Луны, — громко сказал Алексей, поднимаясь. — Как ночью в пустыне. Нужно устроить звездопад.
Он уверенно пересек зал, прыжком вскочил на сцену. Откинул крышку рояля, пробежал пальцами по клавиатуре — ничего, сойдет. Надо сыграть что-нибудь поживее, взбаламутить это безжизненное болото. Даже не сыграть, а забацать, урезать.
И прапорщик забацал-урезал “Ананасный рэг” Скотта Джоплина, американский рэгтайм, способный расшевелить даже утопленниц с вампирами.
Руки порхали и трепетали, рассыпая звонкую дробь аккордов, но глаза пианиста за клавишами не следили. Голова Романова быстро двигалась: вправо, влево, вправо, влево — словно бы в такт залихватской музыке, на самом же деле взгляд перемещался с сумочки на спину Шаховой; снова на сумочку, снова на шпионку.
Ридикюль висел как висел. С ним всё было в порядке. Но разглядеть человека, с которым разговаривала Шахова, не удавалось и отсюда, со сцены, — его поглощала густая тень. Что-то там в темноте белело. Один раз высунулась рука в алой перчатке, взяла Алину за подбородок и тряхнула — несильно, но грубо. С “Ариком из Костромы” девица вела себя куда как бойко, а тут и не подумала возмутиться. Качнулась, будто кукла на ниточках, умоляюще дотронулась до алой перчатки.
Это был мужчина, никаких сомнений. Романов отчетливо разглядел белый манжет, на котором сверкнула большая золотая запонка.
Проклятье! Как быть?
Кинуться туда, якобы на защиту дамы? А вдруг это всего лишь любовник? Мало ли что Шахова ластилась к Селену. Непринужденность декадентских нравов известна. А ридикюль останется без надзора.