Рауль Мир-Хайдаров - Двойник китайского императора
В ночной тиши он вдруг словно слышит цокот ее каблучков -- Нора ходила на умопомрачительных высоких шпильках. Тогда это было модно, как и длинная, узкая юбка с пикантным разрезом то по бокам, то сзади, то спереди. "Не идет, а плывет", -- говорили в ту пору о модницах; такой стиль действи-тельно диктовал особо элегантную, по-настоящему женственную походку, дававшуюся не всякой девуш-ке, тут нужен был талант, как и в любом деле.
Он смотрит в ночной сад, но взгляд его затерялся в давнем прошлом; в ушах, словно мелодия, стоит стук каблучков спешащей к нему на свидание Но-ры -- он никогда не путал этот звук с другими. Он пытается вспомнить еще что-то приятное, связанное с нею, и вдруг грустно улыбается -- из глубин па-мяти наплывает на него запах сирени.
Оренбург долго для него ассоциировался с за-пахом сирени. В ту счастливую весну он каждый день дарил ей персидскую сирень и ландыши. Лан-дыши, наверное, тогда у многих девушек вдруг ока-зались любимыми цветами -- повсюду звучала по-пулярная песня Гелены Великановой "Ландыши". Как давно это было!
Пулат видит себя на углу улиц Советской и Кирова, у театральной тумбы с афишами -- он ждет как всегда запаздывающую Нору. Он пытается вспомнить ее лицо, нет, даже не вспомнить, хочет заглянуть ей в лицо, но память его так же непослушна, как и сама Нора; она почему-то, озоруя, то отводит лицо, то прячет за букет сирени, что он тогда подарил. Он слышит ее мягкий, грудной голос, смех; она так волнующе, с придыханием го-ворила: Пулат... Ему до слез хочется вернуть ее лицо, но... От бессилия памяти Пулат невольно опускает мысленный взгляд к ее ногам и ясно вспо-минает туфли-лодочки, остроносые, лаковые, видит высокие стройные ноги в ажурных черных чулках -- и тогда, тридцать лет назад, они тоже были в моде, как и сейчас. Видит узкую серую, из тонкого ки-тайского габардина длинную юбку с высокими шли-цами по бокам, видит широкий лаковый ремень с огромной, пиратской пряжкой из хромированного легкого металла. Точно такой же ремень он видел на прошлой неделе у своей невестки из Ташкента, большой модницы. Кстати сказать, благодаря ей он как-то в курсе текущей моды. Он мысленно под-нимает взгляд, восстанавливая в памяти Нору, и вспоминает ярко-алую свободную шелковую коф-точку с плечиками -- кажется, такую носит Миассар. Пулат, отчетливо помнящий кофточку Норы вплоть до перламутровых пуговиц и темного муарового бан-та на груди, разницы в них не ощущает, разница лишь во времени -- в тридцать лет.
Словно прыгун перед рекордной высотой, име-ющий последнюю попытку, он с волнением прино-равливается вспомнить лицо: а вдруг снова неудача? Нет, на месте ее лица не зияет провал, пустота, как любят нынче изображать авангардисты, он видит ее лицо, видит в подвижности, меняющимся, словно смазанным на бегу, но ему нужно задержать его хоть на минуту. Он хочет вглядеться в ее прекрасное лицо, увидеть небольшую кокетливую родинку чуть выше верхней губы, хочет увидеть смеющиеся глаза, крупные, темные, с какой-то дымной поволокой. Осо-бенно они хороши, когда она смеялась, они как бы лучились, и он заражался смехом именно от этих радостных искр. А как она смеялась!
Он невольно приближался к ней в такие минуты, чувствовал ее чистое дыхание, она слегка запроки-дывала голову, и он не мог глаз оторвать от ее нежного рта, прекрасных, полных жизни алых губ; она никогда в ту пору не пользовалась косметикой. Порою, захлебываясь от смеха, она невольно, по-детски проводила маленьким влажным язычком по верхнему ряду удивительной белизны зубов, и этот машинальный жест, делавший Нору беззащитным подростком, ребенком, так трогал, умилял Пулата, что у него захватывало сердце и влажнели глаза. В такие минуты всякий раз невольно набегала бес-покойная мысль: неужели это стройное, элегантное, поразительной красоты милое создание, которому повсюду смотрят вслед, -- моя девушка?
С опаской он отрывает мысленный взгляд от муарового банта алой кофточки, несколько задер-живается на высокой, изящной шее с тонкой ниткой потерявшего от времени живой блеск натурального жемчуга. Он знает, что ожерелье переходило из поколения в поколение, и вот настал ее черед но-сить, чему Нора несказанно рада. Пулат знает, что раньше у мусульман жемчуг ценился выше брил-лиантов.
-- Где фамильный жемчуг? -- часто говорила она шутя, делая при этом испуганные глаза, время от времени проверяя, на месте ли ожерелье, привезен-ное некогда прадедом Норы из Константинополя.
Помнится, и он втянулся в игру: целуя ее в последний раз у калитки, он всегда торжественно говорил на прощание:
-- Проверим, на месте ли фамильный жемчуг?..
На него, как с экрана, крупным планом надви-гается ее прекрасное лицо. Но нет ни привычной смешинки, лукавинки в глазах, ни улыбки, редко сходящей с ее доброжелательного лица, и он тут же вспоминает, когда он видел ее именно такой.
Он видит старинный перрон Оренбурга, еще не задушенный неуправляемым пассажиропотоком, да-же слышит доносящийся из прилегающего к вокзалу железнодорожного парка духовой оркестр, играющий вальс. Ясно видит новенький вагон ташкентского скорого и себя на подножке. Она не отпускает его руки и делает несколько шагов вместе с медленно набирающим ход поездом. Вот тогда она молча смотрела на него такими же печальными глазами, хотя для печали вроде не было причин. Он обещал ей приехать на Новый год, а весной, когда получит диплом, увезти с собой по назначению.
Сердце девичье не обманешь: она почувствовала если не беду, то тревогу за их судьбу и до последнего момента не разжала пальцев. Поезд силой вырвал его руку из ее горячей руки, и печальные глаза Норы преследовали Пулата до самой Москвы. "С чего бы она так?" -- думал тогда он беспечно -- ведь намерений обмануть и в мыслях у него не было, он вполне искренне называл ее невестой.
-- Нора, милая, давняя любовь моя, прости, -- срывается невольный шепот с губ Махмудова.
Если бы сегодня Пулат не признался в преда-тельстве Инкилоб Рахимовне, не повинился, не за-хотел честно разобраться в своей жизни, провести в ней глубокую ревизию, наверное, вряд ли вспом-нил бы такую Нору. Ведь у арыка хотелось вспом-нить легкий и красивый флер, в котором больше романтики, чем реальности: парк "Тополя", джазо-вый оркестр Марика Раушенбаха, лихо игравший модный в ту пору "Вишневый сад", сплошное тор-жество медных труб и саксофонов, или томный "Караван" Эллингтона, когда солировал сам Раушенбах, кумир местных джазменов, первый денди в Оренбурге. Под занавес, когда уходило начальство, тишину старинного парка сотрясали такие рок-н-роллы. Если быть честным перед собой, ведь только это и промелькнуло в памяти сначала, даже лица Норы не припомнил, лица своей невесты.
-- Подлец, -- как-то нерешительно произносит Пулат, и искать себе оправдания ему не хочется.
В жизни человека наступает день, когда прихо-дится отвечать за предательство. И пусть карой будет только расплата покоем, душевным комфортом, если это счет к самому себе, -- нелегок судный день.
"Кругом виноват", -- думает Пулат, оглядывая двор, где многое посажено, взращено своими руками; любит он, когда выпадает время, покопаться в саду, но со свободным временем негусто. И то, что у него ухоженный тенистый сад, неплохой виноград-ник и даже небольшой малинник за дощатой ду-шевой, все же заслуга не его, а садовника Хамракула-ака, появившегося в усадьбе лет пятнадцать назад. Однажды он попытался вспомнить, как, при каких обстоятельствах объявился во дворе тихий, услужливый, набожный дед, но так и не вспомнил, да и спросить, уточнить не у кого было -- Зухра в то время уже умерла. Мысли о садовнике ему не-приятны, и Пулат берет чайник и направляется к летней кухне; ночная тень могучего дуба сдвинулась еще чуть левее, и возле газовой плиты светло, не нужно зажигать свет. Пока закипает чайник, Мах-мудов прохаживается по дорожке, упирающейся в калитку Халтаева; он ходит взад-вперед, словно хо-чет ворваться во двор начальника милиции и спро-сить у гориллоподобного соседа, кто же пристроил к нему садовником Хамракула-ака, -- уж Халтаев-то наверняка знает, кто.
Он слышит сзади свисток закипевшего чайника и возвращается в кухню. "Разберусь сегодня и с Халтаевым, и с садовником", -- успокаивает он не-видимого оппонента, свою совесть, и направляется с чайником к айвану. С чаем думать как-то легче, да и после обильного плова мучает жажда.
Прошлое властной рукой держит думы, и перед ним вновь всплывает грустное лицо Норы, бледное, с вмиг запавшими глазами, сухими, жаркими гу-бами -- таким, словно в укор, сегодня оно предстало перед ним. А ведь он больше в жизни не встречал такой хохотушки и озорницы; тогда, на вокзале, предчувствие беды, расставания украло с ее лица краски и погасило глаза. Он помнит, как по вос-кресеньям они ходили вдвоем на Урал, и на пляже он часто просил ее закрыть глаза и любовался юной, пахнущей незнакомыми цветами, удивительно неж-ной кожей лица, словно подсвеченной изнутри не-ведомым огнем. Он невольно касался ее лица, как бы желая смахнуть румяна, но запоздало вспоминал, что она не пользуется косметикой.