Сергей Дигол - Утро звездочета
— Не любите вы критиков, — усмехаюсь я, не зная, что еще сказать.
— Я люблю тех, кто любит и умеет работать. И кстати, среди таких людей есть и театральные критики. Роман Должанский, например. Слышали? Замечательный, деятельный человек, подлинный знаток всего, что связано с театром. Думаете, на мои спектакли он одну лишь амброзию льет? Ничего подобного! Но он человек не равнодушный: организует фестивали, помогает талантам, вот к нему я испытываю самые нежные и даже отеческие чувства. И пусть он пишет все, что заблагорассудится — я не обижусь. Но прощать откровенные мерзости… Я, знаете не готов, нет, — его глаза сверкают из темноты. — Зачем писать, что Оксану Ярмольник я держу в театре по знакомству? Мол, Леня попросил?
— Это Карасин? — не припоминаю я ничего похожего.
— Девочка какая-то написала. Она, наверное, родилась уже после того, как Оксана ставила декорации во МХАТе, лет за двадцать до моего назначения. А вы говорите…
Он осторожно поднимается, стараясь не задеть головой низкий козырек навеса. Я не объявлял беседу оконченной, но я и не был ее хозяином — от рукопожатия и до этого мгновения.
— А вы приходите, — надевает очки, несмотря на глубокие сумерки, Табаков, — в сентябре у нас несколько премьер. Приходите на первую же. Новая «Женитьба» будет.
Я благодарно склоняю голову и пожимая его руку, скорее всего, в последний раз в жизни. Даже если я стану завсегдатаем Художественного театра и буду спускать на билеты всю зарплату, вид моей физиономии вряд ли будет радовать Табакова.
От его «женитьбы» я сразу вспоминаю про воскресенье, и окружающие меня сумерки проникают мне в душу. На этой неделе моя очередь развлекать детей, и от этого я мне становится не по себе. Я снова увижу Наташу и никуда не смогу деться от нового воскрешения моей вечно гибнущей надежды.
Другая причина — мои дети, мои дорогие Андрейка и Лерочка. Их привязанность ко мне тоже затухает. Я чувствую это, и не склонен обвинять Наташу. Редкость наших встреч тоже ни при чем, напротив, я даже нахожу, кому поставить это в заслугу. Разумеется Никите — мужчине более привлекательному, в разы более состоятельному и, как я теперь понимаю, куда более внимательному к детям. К моим детям.
Мои же знаки внимания дети воспринимают как неумелые и запоздалые — да они такими и являются. Наши совместные субботы утомляют их еще больше чем меня, и под вечер, вымотанный и опустошенный (в том числе — финансово), я не нахожу ответа на один и тот же вопрос. Как, черт возьми, он все это успевает? Зарабатывать на шубы и курорты для Наташи и быть интересным для моих детей? У меня на это никогда не хватало времени.
Как ему, думаю я, глядя в спину уходящему Табакову, на все хватает времени? И ведь на самом деле никогда не хватало, и хорошо, если он с пяток раз был в школе, где учились его дети. При этом даже сейчас на каждый свой день рождения он собирает вокруг себя всех. Детей и внуков, а может, уже и правнуков, и все они соревнуются за внимание отца и деда, за то, чтобы именно их подарки и знаки внимания были оценены по достоинству. Как он, черт возьми, это все успел? Сделал карьеру, поднялся над миром и теперь загораживает собой, как щитом, идущих к вершинам потомков?
Театр как бомбоубежище
Толстовские «сцены» — на сцене Мастерской Фоменко
«Рабочее» название спектакля — а на афише значится «Война и мир. Начало романа. Сцены», — не оскорбляет разве что потому, что понимаешь логику создателей. Вернее, представляешь, что понимаешь.
Представляешь вполсилы включенные прожектора, стулья, лежащие в углу сцены, бутылки с минеральной водой у рампы, актеров в футболках и актрис в джинсах, режиссера, вскакивающего с привычного места в седьмом ряду. Название как бы говорит: не сочтите за дерзость, но мы тут замахнулись на Льва Николаича, так давайте представим себе, что мы просто репетируем, а битком набитый зрителями зал — ну что ж, заплатить за просмотр даже репетиции «птенцов фоменковских» не грех. Да разве и не особый это вид зрелища — подсмотреть, словно в замочную скважину за репетицией спектакля?
К счастью, все эти надстройки, которые можно отнести к собственным несостоятельным амбициям («а вот что бы я делал, взявшись за такой неподъемный проект») разбиваются сразу после поднятия занавеса. Когда забываешь обо всем, а если и вспоминаешь название, то негодуешь на самого себя за свой субъективный суггестивизм. А что, ведь и в самом деле лишь начало романа, и, действительно, лишь сцены. Никто и не обещал ничего более.
Сцен несколько, но авторская канва сюжета ничуть не страдает. Салон Анны Шерер, обед у Ростовых, смерть графа Безухова — вот основные точки, мимо которых течет то, что в постановке Фоменко и в блестящем исполнении его питомцев, как начинает казаться в ходе спектакля, и является чем-то более важным. И это — повседневная людская жизнь. Почему-то не возникает сомнений, что именно этого и пытался добиться Мастер, а именно так, с большой буквы, хочется величать Фоменко, и не только потому, что слово происходит от также начинающейся с заглавное его Мастерской.
Конечно, Мастер манипулирует. Он понимает, что главное для человека — заглянуть в уже упомянутую замочную скважину, увидеть жизнь соседа, точно такого же человека как он. Но, похоже, понимал это и Лев Николаич, ведь авторский текст сохранен, выходит, Фоменко и его труппа только расставили акценты? А заодно, сделали за толпы исследователей наследия Толстого то, чего они не заметили за полтора столетия сопения над рукописями и дневниками иконы отечественной литературы?
И да, и нет. Да — потому что мирная жизнь лежит в основе сюжета, просто потому что войны в спектакле и нет, до нее дело и не доходит. Нет — потому что понимаешь, что, возможно, роман Толстого мы привыклки воспринимать с пусть и привычного, но одного ракурса. Не путь ли это к оскудению текста, пусть и самого великого?
Даже название «Война и мир», если не произносить его, а, так сказать, всмотреться в него внутренним взором, после спектакля Фоменко наводит на странные сомнения. Какая война? При чем тут мир? Это же просто жизнь!
И фоменковцы поют гимн этой «просто жизни», срывают маски «войны и мира» с того, что и является подлинной ценностью, подмене которой в этом мире давно никто не удивляется. Война и мир — необязательный фон, а главное — сцены. Кусочки, фрагменты большой мозаики, которая и есть наша жизнь.
Глядя на то, как актеры меняют роли по ходу спектакля, меняясь до неузнаваемости без особой работы гримера и при этом умудряясь глубоко оставаться собой (то есть буквально актерами, а не изображаемыми персонажами), я даже несколько раз оглянулся на соседей по залу.
Мы действительно невероятно похожи и совершенно различны. Все, даже самые отъявленные из нас, если разобраться, хотим лишь одного — чтобы никто не поставил нас перед дилеммой: война или мир. Разве не стремимся мы лишь к одному — быть персонажами «сцен», обосноваться на территории, где не возникает этого проклятого дуализма?
Между тем чувство внутреннего беспокойства, несмотря на погруженность в быт «сцен», не оставляет весь спектакль. К финальной же сцене, к эпизоду с отъездом Андрея Болконского на фронт, начинает просто трясти. Саспенс удался.
И становится совсем уж не по себе. Не от ожидания страшного неизбежного, а просто от того, что ты оказался в этом страшном помещении, в зрительном зале, где, как в казино, нет окон и в потемках не видно часов. Вот только кажется, что проигрываешь ты собственную жизнь, потому что Андрей Болконский уходит за кулисы, а там, снаружи, в его — и в твоей — жизни, разрываются снаряды, хлещет кровь, рушатся дома и рыдают сироты.
Выходить из прекрасного здания театра не хочется, и тут на смену саспенсу приходит катарсис. Финал спектакля награждает нас отчаянием и надеждой. Из театра вы выбираемся невредимыми и, оказавшись за его пределами, первым делом хочется отдышаться. А еще, очень хочется кого-то попросить, чтобы в твоей жизни не было бы ничего, кроме двух этапов. Ничего, кроме «начала» и «сцен».
Дмитрий Карасин Итоги, № 10, 13 марта 2001 г.6
Выходные начинаются с того, что Мостовой перекатывает кресло в центр кабинета, туда же мы перетаскиваем стулья и собственные задницы. Пиджак шеф вешает на спинку кресла, а сам, сжимая в руке воображаемый тесак, застывает перед сидящим Дашкевичем.
Сегодня суббота, и у нас снова нет повода не выйти на работу. Мостовой делает все, что в его силах и даже принимает нас не за столом, как в будние дни, а чуть в стороне. Он, конечно, наслышан о тренингах, корпоративах и прочих, принятых даже в самых плюгавых фирмочках ритуалах, но его сегодняшние меры по укреплению нашего командного духа выглядят, если разобраться, форменным издевательством. Ничего не поделать, наша работа создана не для удовольствия сотрудников.