Екатерина Лесина - Неизвестная сказка Андерсена
Жить хочется всем, даже террористам.
– Карета едет. Цок-цок-цок, лошади да по камням. Искорки скачут. Верите? Нет? Я искорки те видел, которые из-под копыт. И как колеса булыжник царапают. И как гвоздик шевелится. Маленький такой гвоздик на дверце. На него вот уставился и словно забыл все… Игнат в бок пихает, шепчет: «Давай, советничек!» А я не могу, я на гвоздик смотрю, гадаю: выпадет или нет. Стась пакет вырвал. А тут и охрана уже… цок-цок-цок… искры по камням. И так рвануло. Огонь и тишина. С неба то ли пепел, то ли снег. Люди крыльями машут, рты разевают. Немы. Лошади на дыбы, на толпу, и тоже тихо-тихо. А по камням красным, не огненным – другим. Я смотрел. Фрол Савельич, я просто стоял и смотрел на все это!
– Ты не взрывал.
– Я там был! Я бы… я на гвоздик отвлекся… я не… не знал я, что оно вот так будет!
Не взрывал, не убивал, не перешагнул черту. Фрол Савельич испытывал даже не облегчение – счастье, всеобъемлющее, подавляющее, неописуемое счастье оттого, что мальчишка этот, которого он пытался сберечь, но не сберег, не стал убийцей.
– Дальше почти и не помню. Кажется, меня потащили. Стась? Игнат? Очнулся в подвале. Били. Больно было очень. Она приходила, уговаривала покаяться, признаться в трусости. Обещала еще шанс, но я не хотел шанса! Неправильно это – людей убивать! Неправильно ведь?
– Неправильно, Филенька, конечно, неправильно.
– Я ей сказал. Другой путь, чтобы без крови… а они опять били. Думал, что совсем, но не позволила. Приходила. Часто. Чаще, чем раньше. Она про умерших рассказала. И про то, что меня ищут. И что отпустить теперь нельзя, потому как веры мне нету, что если попадусь, то выдам… я сказал, что не выдам. Не поверили. Она потребовала, чтобы я отцу написал.
– Ты отказался.
– Палец сломали. На левой. Обещали второй и третий, пока не соглашусь. А я убежал. Они думали, я совсем ослаб и трус. А я выбрался. Я убил… Игната убил. Он нагнулся, поглядеть хотел, живой ли я. А я его… осколком по горлу. Крови-то… крови на камнях.
Его трясло. Жесткие губы кривились, подрагивали кадык и кожа на белом горле, дергались плечи и руки, пальцы скребли жесткую скатерть, и Фрол Савельич не знал, как остановить эту судорогу души. Словом? Так ведь не услышит.
– Он мне верил, а я его убил… я не хотел… они бы батюшку моего… заставили бы… деньги им нужны, на бомбы деньги… с самого начала только деньги. А она никогда меня не любила. Никогда! И что мне теперь? Стреляться? Правильно. Я умру, мне еще там следовало, а я все тянул. Трус!
– Не трус, – Фрол Савельич подошел, обнял, помог подняться. – Не трус, ты просто запутался, Филенька. Давай, ложись спать, утро вечера мудренее.
Послушался. Эта исповедь, каковой, верно, и сам Филенька не предполагал, отняла остатки сил, высушив и без того иссохшее тело. В постели Филенька лежал мертвец мертвецом, и только хрипловатое дыхание выдавало, что он жив.
Фрол Савельич сидел рядом, хотя нужды в том не было, смотрел и думал о том, что же делать теперь? Сбежавший Кай отринул вечность, но отпустит ли его Снежная королева. Ох навряд ли…
И титулярный советник не ошибся.
Смерть стояла на пороге дома. Смерть куталась в черный мужской плащ на трех пуговицах и прятала лицо в тени шляпы, тоже мужской, а оттого по-театральному нелепой. И пахла смерть так же, театральщиною, фальшью, дешевыми духами и порохом, что, впрочем, могло быть лишь иллюзией: подойти и понюхать Фрол Савельич брезговал.
– Он тут? – спросила смерть и, не дожидаясь приглашения, шагнула в дом. Полы плаща разошлись, и выглянула рука с пистолетом. Не тем крохотным и дамским, каковым Фрола Савельича пугали в заведении Смирицкого, но на сей раз оружием серьезным, с претензией.
– Я знаю, что он тут. Где? Отвечай, пока…
– Стрелять станешь? А шуму не боишься?
Мотнула головой. Не боится. Не одна, значит. Товарищи с нею, ждут за дверью, караулят, чтоб сигнал подать или помочь, ежели не справится.
– Не стой на пути, старик, – зашипела, угрожая, оружие подняла, чтоб, значит, прямо в лоб целиться. – Ты и так натворил достаточно.
Пожалуй, на этом бы месте ей монолог зачитать проникновенно или же, напротив, молча всадить пулю. Эстер не сделала ни того ни другого. Легкое движение плеч, и плащ падает на пол, туда же летит и шляпа.
– Так где он? Я не стану в него стрелять, не здесь.
Фрол Савельич не больно-то ей поверил.
– Нету его. Уехал.
– Куда? – ни тени гнева на бледном лице, сожаление разве, но и то вялое, словно примороженное. – Отвечай, старик. И не лги.
Возможно, ее удалось бы обмануть, направить по ложному следу, куда-нибудь в заснеженный лес, где сказочными разбойниками обретаются люди охранки. Возможно, она утомилась бы в погоне и отступила или даже позабыла, очарованная новой идеей – не только Герде попадать в ловушки безвременья – и золотом чужой короны. Возможно… вариаций было неисчислимое количество. Но Фрол Савельич не учел одного – Филеньки.
Гордый и глупый Кай не желал прятаться. Он вышел к ней и даже поклон изобразил, хотя из-за слабости телесной тот вышел весьма комичным.
– Тут я.
– Не стоило мне лгать, – Эстер не выстрелила – ударила, ловко, без замаха, без предупреждения, рассекая рукоятью револьвера скулу.
– Прекрати!
– Стоять!
Крик старухи, вдруг оборвавшийся. Удар. Жестким о мягкое, точно о мешок. Сапоги-сапоги-сапоги в белом, давленном снегу. Лужицы по доскам, по коврам, слабый блеск ваксы и лужицы уже черные. Не на обувку смотреть бы, но на людей, которых в комнате вдруг стало много.
Тесно. Запах чеснока и лука, перегара и свежего вина с дразнящим виноградным ароматцем. Кровь по щеке ползет, за воротник халата, матушка расстроится, коль увидит. Хорошо что матушка на деревне, не застала этакого.
А в затылок, зарываясь железным носом в складочки плоти, револьвер тычется. Холодно.
– Эстер, прекрати. Пожалуйста. Он ни при чем, – это Филенька. Не понимает еще, что «при чем» или «ни при чем» значения не имеют. Виноват ли, безвинен, а все одно – свидетель.
На месте убивать не стали. Позволили одеться и кровь вытереть. Эстер свой платочек подала, с монограммою и кружевцами на кайме, и жадно, мигом очнувшись от ледяного сна, наблюдала, как белая ткань красным пропитывается.
Филеньку выводили под руки, не заломив, но держа крепко, так, что ни вздохнуть, ни дернуться. Видать, усвоили товарищи-революционеры урок.
А на улице шел снег. Уже и не первый – вон как за последние-то дни намело, – но густой, в белую пелену, которая ложится сугробами сахарными, клеится к стенам и окнам, к коже и меху, ко всему, до чего дотянется, норовя выровнять, выкрасить бело-белым, зимним, холодным.
Так поневоле в сказку и поверишь.
Черная карета, глухая, страшная, этаким коробом на колесах, кони гривастые цугом. Четверик целый, впору загордиться, вот только жутью от этакой картины тянет.
Именно в этот момент и понял Фрол Савельич, что путь его земной окончен: не нуждается Снежная королева в нем, старом, и отпустить не отпустит, побоится, что по следу пойдет. А значит, лежать титулярному советнику на снегу и под снегом.
И жалко матушку стало, и дочку, и Филеньку, и даже Эстер, пусть она и мнит себя победительницей.
Фрол Савельич даже уловил тот момент, когда она подала знак товарищам. Уловил и обернулся, и услышал, как кричит, захлебываясь морозным воздухом, Филенька, как лопается темнота, рассыпаясь бело-белыми осколками.
И как небо летит навстречу.
Или не небо? Зеркало троллье, выставить руки, уберечь его, не дать забиться, не дать изуродовать мир кривыми отраженьями… не получилось.
Небо дышало холодом и пухом. Небо не знало, что одним человеком внизу стало меньше. А может, и больше? Кто их считает, людей. Кто на них смотрит.
А по белой дороге, почти сливавшейся по цвету с белыми же полями, с белыми домами и белыми тучами, в которых повисла кривоватая, белоликая луна, летела карета. Впрочем, небу не было дела и до нее. Такое уж оно с рожденья равнодушное, небо.
За окном вовсю горел рассвет, и тени в комнате стали просто тенями, но мальчик не видел этого, мальчик спал, и сны его тревожные были тем не менее прекрасны.
В них тоже нашлось место и небу, темному, низкому, угрожающему, на котором сидел тролль из бабушкиных сказок и, глядя вниз, корчил рожи. Потом тролль исчез, но появилась карета, запряженная цугом белых лошадей, она полетела, понеслась сквозь снежную круговерть, и уже не снежинки – белые птицы плясали вокруг нее. Карета летела в небо, разрывая полозьями облака.