Юлия Кристева - Смерть в Византии
— Правильно ли я вас понял, Минальди, что Себастьян Крест-Джонс вел подпольные исследования? — Рильски взглянул прямо в глаза Минальди.
— Можно и так сказать, но, ежели хотите знать мое мнение, комиссар, это были даже не исследования, а что-то вроде погони за мечтой, что-то глубоко личное, хрупкое, непонятное. — Тон Минальди стал развязным.
— Ясно. Попов, обеспечить доступ ко всему: документы, дискеты. Засадить экспертов за дело, мне нужно серое вещество профессора в препарированном виде. Да поживее! Глаз не спущу. Что до вас, господин Минальди, запрещаю вам отлучаться из города без предупреждения. Завтра будьте здесь ровно в девять, само собой, без опозданий, может, мне понадобится ваше компетентное участие. — Рильски напустил на себя важный и снисходительный вид.
«Дневник» исчезнувшего профессора
Где находится человек, которого нет нигде? Нортропу было знакомо это состояние невесомости, и мысль, что Себастьян на свой манер вкусил его, не вызывала в нем никаких эмоций, оставляла его безучастным. Он был уверен: мания Себастьяна не более чем причуда либо паранойя. Недостаточно куда-то переселиться, чтобы испытать состояние постоянной оторванности от корней: столько людей покидают родину, и ничего, за границей они еще больше держатся своих, земляков, селятся вместе, создают кланы в самом сердце принимающей страны, которую предпочитают не знать, поскольку пребывание на давшей им приют земле унижает этих кочевников, хотя и кормит лучше, нежели родина. К Нортропу это не имеет никакого отношения: он родился в Санта-Барбаре, здесь его корни, за исключением разве что деда Сильвестра Креста, но в любой семье в любые времена кто-то непременно бывал пришлым, а уж тем более в Санта-Барбаре, где каждый — иммигрант во втором или третьем поколении. Правда, и иммигранты бывают разные: взять, к примеру, клан Рильски, отца Нортропа — его родные тоже ведь когда-то приехали сюда в поисках лучшей доли, как и соседи, однако же стали людьми уважаемыми, для которых музыка — главное и которые не рыщут день и ночь в поисках своих корней, им достаточно того, что теперь они санта-барбарцы, и точка. Сильвестр же Крест и впрямь несколько выделялся на фоне остальных, ну да предоставим его собственной судьбе, которая не имеет ничего общего с судьбой комиссара Рильски, если уж взглянуть правде в глаза, вместо того чтобы мудрить. Ничего общего — и дело с концом!
Однако… это беспокойство, эта въевшаяся в плоть и кровь непоседливость в самом Рильски, откуда они? Ах, да какое это имеет значение! Но тогда выходит, они с Себастьяном похожи? Бедный, бедный Себастьян! Искать истоки своей доли — ребенка, прижитого на стороне, — в хрониках крестоносцев! И где! В Санта-Барбаре, в которой никто никогда не слыхал о Готфриде Бульонском, Петре Пустыннике и Анне Комниной! Вот уж поистине Византия,[30] а самое удивительное во всем этом то, что главный комиссар, человек рациональный, прямой в своих суждениях, стоящий на страже законов своей страны и призванный защищать ее от чокнутых всех мастей, дал втянуть себя в эту игру, сбился с пути, отправившись по следам своего двойника со знаком минус, какого-то профессоришки Крест-Джонса, о котором он и думать забыл и которому сидеть бы в безвестности, кабы не появилась у него тяга к исчезновению.
На следующее утро, уже не блуждая по университетским коридорам, Рильски явился на кафедру. Минальди был на месте, чему Рильски обрадовался, поскольку ни сам не любил попусту терять время, ни когда это происходило по вине других.
«Дневник» пропавшего профессора лежал в основании первой из трех стоп, которые эксперты бригады приготовили для него на рабочей поверхности стола из белого пластика, стоявшего в углу кабинета. Рильски полистал «Дневник» и решил взять с собой, чтобы изучить в спокойной обстановке. Две тетради по сто страниц каждая, испещренные тем размашистым почерком, которые если где и сохранились, так только в любовных посланиях, хранимых престарелыми дамами вместе с засушенным цветком меж пожелтевших страниц требника, не открывавшегося с тех пор, как глава семейства покинул этот мир. Ничего общего с убористым почерком Нортропа, поддающимся прочтению лишь с помощью лупы. И речи не могло идти о том, чтобы прочесть все, в любом случае — не сразу, не в полном объеме и не в хронологическом порядке. Разве что проглядеть, как обычно делают полицейские с показаниями свидетелей и задержанных, подмечая важное: там что-то не сходится, здесь что-то вызывает подозрение.
Вместе с «Дневником» для него было приготовлено и немало папок с наклейками:
Амьен — Петр Пустынник Кукупетр
Готье Неимущий[31]
Готфрид Бульонский
Боэмунд Торонтский[32] и Танкред[33]
Пюи-ан-Велэ
Анна Комнина
Везелэ
Урбан II
Иннокентий III[34]
Коломан[35]
Энрико де Лейнинжен и евреи
Ниш — Филиппополь
Фридрих Барбаросса[36]
Крестовый поход детей
Вот уж поистине Византия! Экзотика средневековых имен, необычность, эрудированность… Нортроп совершенно потерялся, да и то сказать, тут сам черт ногу сломит.
— Чтобы облегчить задачу, комиссар, я вам обеспечил доступ ко всей этой документации в компьютере. Там же и изображения, согласно описи: фотокопии источников, слайды гобеленов, фресок, картин, скульптур на тему и даже виртуальное представление о Первом крестовом походе. А также несколько фрагментов, относящихся к трем последующим походам, в основном те, что как-то связаны с Филиппополем. Но внимание профессора было приковано прежде всего к Первому, это было его навязчивой идеей!
Стоит ли углубляться во все это ради того, чтобы зацепиться за нечто, способное высветить, что же творится в голове у Себастьяна, и получить хоть какое-то направление для собственного рационального подхода к делу? Нетрудно ведь и потеряться во всей этой византинщине, особенно если пошлый цицерон виртуальности, то бишь любовник Эрмины, в конечном счете так ничем и не поможет! Решительно, этот Минальди не внушат ему никакого доверия. И все же заглянуть не помешает. Что подскажет интуиция — начать ли с «Дневника»? Или вообще ни к чему не притрагиваться? Рильски колебался. Так ли уж действительно серьезна эта выходка Крест-Джонса чтобы сам шеф криминальной полиции лично засел за бумаги? И это при том, что более срочные загадочные дела, такие, к примеру, как серийные убийства, оставались нераскрытыми?! А мафиозная деятельность сект достигла такого размаха, что из Парижа даже прислали спецкора?! Не являлась ли пропажа Себастьяна простой эскападой, блажью чудаковатого профессора, капризом рогоносца, шуткой, предпринятой с целью раздразнить бестолковую жену, а заодно и засветиться в средствах массовой информации? Да таких шуток пруд пруди! Если только Себастьян не член бандформирования под началом серийного убийцы или сам не киллер, что вполне возможно, а весь этот невинный средневековый антураж не более чем ловкое прикрытие для темных делишек. Может, идея и была несколько чересчур оригинальной, но исключать ее полностью не следовало.
Себастьян делал записи и выписки на греческом, латинском, французском, немецком языках и даже использовал кириллицу. Для какого же это языка? Болгарского, сербского, македонского или всех их вместе взятых? В колледже, куда по желанию своего отца был помещен в детстве Себастьян, он получал все премии за знание иностранных языков, но (что это, случайность?) только после смерти своей матери Трейси Джонс.
За одним семейным обедом Гризельда упомянула о даре к изучению языков своего единокровного брата, о чем ей рассказал один знакомый. Никто из сидящих тогда за столом не счел это чем-то исключительным: теперь все говорят на нескольких языках. Дока в языках или нет — малолетний дядя был обречен оставаться в тени. Позже тот же знакомый поведал — а Гризельда не без коварного умысла передала всем заинтересованным лицам, — что вундеркинд ничуть не опечалился, узнав о смерти матери, зато до такой степени увлекся своей бабкой по отцовской линии, которую ему не привелось узнать, что отправился на поиски ее могилы в Болгарию. И даже привез с собой горсть земли в жестянке из-под чая, которую с благоговением показал своему соседу по комнате в университетском городке, сыну того самого информированного знакомого Гризельды. Поставленное перед фактом столь необъятной верности памяти предков семейство Рильски сперва дружно выкатило глаза, а уж после сосредоточило их на содержимом тарелок — таково спасительное действие благовоспитанности.
Рильски склонился над страницами с голубоватым кружевом отжившего свой век почерка, отдающего женской сентиментальностью.