Василий Ардаматский - Возмездие
— Не совсем, Артур Христианович, у него наблюдается депрессия.
— Это опасно… — раздумывая, сказал Артузов. — Ему принадлежит очень ответственная роль в этом эпизоде, от его безупречной игры зависит буквально все. Нам нужно, чтобы он провел встречу с Фомичевым и написал письмо Савинкову. Вот что, сразу после совещания доставьте его ко мне — надо его посмотреть… — Артузов соединился по телефону с Дзержинским: — Феликс Эдмундович, все идет по плану, но есть осложнение с Павловским — у него депрессивное состояние… Хочу посмотреть его сам.
— Я тоже зайду, — слышит Артузов усталый голос Дзержинского.
Павловский действительно в последние дни заметно изменился. Хотя он по-прежнему беспрекословно выполнял все приказания Пиляра, но делал это вяло, нехотя, и во всем его поведении все яснее сквозило яростное ожесточение.
Павловский понял наконец, чего добиваются чекисты, — они хотят заполучить Савинкова живым. Теперь у него отнята последняя надежда вернуться на Запад героем, спасителем вождя. Да, он помогал чекистам, но только для того, чтобы выиграть время для побега и предупредить вождя об игре, которую ведут против него. Но теперь может случиться, что Савинков с его, Павловского, помощью окажется в этой же тюрьме, и однажды им устроят очную ставку. Нет! Лучше смерть. Разговаривать с Савинковым, глядя в его металлические глаза, в кабинете следователя ВЧК Пиляра — это было свыше его сил.
Последние дни и ночи Павловский мучительно думал только об этом. Спал урывками, и стоило ему забыться, как перед ним возникал Савинков. Он смотрел на него с упреком и презрением и спрашивал: «За шкуру свою продал меня…» — «Еще не продал! Не продал!» — кричал исступленно Павловский и просыпался весь в холодном поту…
Павловский понимал, что с таким состоянием нервов он долго не протянет, и начал убеждать себя, что никто не собирается вытаскивать Савинкова в Россию. Он успокаивал себя тем, что это вообще неосуществимо, так как вождь быстро распознает чекистские планы. И одновременно он судорожно… каждую минуту думал о побеге…
В середине дня Павловского вызвали к следователю. Дежурный комендант тюремного этажа обычно сам сопровождал арестованного до переходной площадки, где его принимал специальный конвой. Он выпустил Павловского из камеры и стал запирать замок. Сцепив, как положено, руки за спиной, Павловский ждал дежурного и механически смотрел, как он орудует ключами. И вдруг его взгляд замер на кобуре с наганом, висящей на поясном ремне коменданта. Кобура была расстегнута, и из-под кожаного клапана выглядывала темная, с насечкой ручка револьвера. Он не мог оторвать глаз от ручки и в эти секунды пережил нечто похожее на снящееся в детстве падение в пропасть. Голова у него закружилась, он проглотил накопившуюся во рту слюну и весь напружинился, как перед прыжком, но в этот момент дежурный комендант выпрямился и негромко и буднично сказал:
— Пошли…
Павловский тяжело зашагал впереди него. Вскоре он обнаружил, что его ведут не в уже привычный кабинет Пиляра, а куда-то дальше по коридору, где были расположены кабинеты высшего начальства.
— Вы должны быть к нам в претензии за то, что так затянулось следствие, — негромко заговорил Артузов, когда Павловский сел на предназначенный ему стул в центре кабинета.
— Какие там претензии, что вы… — почти не разжимая зубов, ответил Павловский.
— Но теперь всякие претензии уже отпадают — дело подошло к концу, — легко и небрежно произнес Артузов и заметил, что Павловского совершенно не встревожило сообщение о том, что дело подошло к концу, а ведь он знает, что для него это означает…
На самом деле Павловский прекрасно все понял. Каждый раз, когда он уходил на допрос, он понимал, что может не вернуться в камеру, и все же слепо верил, что последний его день где-то еще далеко впереди.
— Так что же, у вас к нам за все это время нет никаких претензий? — удивленно спросил Артузов и сказал: — Я начинаю думать, что у нас не тюрьма, а санаторий и кому-то нравится быть в ней подольше.
— Если это сохраняет жизнь, можно жить и в тюрьме, — мрачно ответил Павловский, глядя в мягкие, бархатные глаза Артузова и ожидая ответа.
Но в это время открылась дверь, и в кабинет легкой походкой вошел Дзержинский. Павловский сразу узнал его, он видел много карикатур на него в заграничных газетах.
— Ну, о чем у вас тут разговор? — сказал Дзержинский, садясь рядом с Артузовым.
— Я спрашивал, есть ли к нам претензии. Их нет. Павловский сказал, что если тюрьма сохраняет жизнь, то можно жить и в тюрьме.
— Да, это верно, — вполне серьезно ответил Дзержинский, приглаживая волосы на уже лысеющей макушке. — А насчет претензий — не верю. Есть у Павловского к нам претензии! Есть! И очень серьезные. Начнем с того, что мы лишили его свободы… — Дзержинский обращался к Артузову, и могло показаться, что сам Павловский его нисколько не интересовал. На самом же деле Дзержинский прекрасно видел савинковца. — Итак, во-первых, лишение свободы. Это человеку всегда не нравится, — сказал Дзержинский Артузову и внезапно повернулся к Павловскому: — Вы ведь надеетесь устроить побег? Да?
Во всем облике Дзержинского, в его атакующе наклоненной вперед фигуре, в его неуловимой улыбке было что-то, что не дало Павловскому сил ответить на вопрос отрицательно. Он промолчал.
— Ценю всякую правдивость, — сказал Дзержинский, выпрямляясь и одергивая гимнастерку. — Я наслышан о вашей храбрости. Но я все же знаю, чего вы сейчас боитесь больше всего. Нет, нет, не смерти. Встречи с Борисом Викторовичем. Верно?
Павловский снова промолчал.
— Я вас понимаю, Павловский, — продолжал Дзержинский. — Мне пришлось наблюдать подобную драму. В ссылке вместе оказались два политических — один из них, спасая себя, выдал другого, а полиция не пощадила обоих, и в ссылке они оказались вместе. И тот, которого предали, не стыдил предателя, не ругал, он только при встречах каждый раз спрашивал, как тот себя чувствует. И знаете, предатель скоро повесился…
Артузов слушал Дзержинского и не понимал, зачем он все это говорит Павловскому. И без того он в опасном для операции состоянии.
— Но у вас ситуация с Савинковым совсем другая, — продолжал Дзержинский. — Вам нечего бояться встречи с ним. Вы друг перед другом не в долгу. Вы только подумайте, в какую черную авантюру вовлек вас Савинков!
— Я служил не Савинкову, а его идее, — глухо сказал Павловский.
— Какая идея? — живо воскликнул Дзержинский. — Помилуйте! То он стреляет в царских сановников. То он за Советы без большевиков! То за какой-то мужицкий парламент! То за правительство сильной руки! Идея — это то, что поднимает массы. Или их порабощает. Идеи Савинкова к массам российского народа не имеют никакого отношения. Именно поэтому ваше дело обречено, вы сидите у нас в тюрьме, а Савинков пока еще действует, потому что его подкармливают европейские и американские капиталисты. Но его песенка тоже спета, можете мне поверить.
Павловский, слушая слова самого заклятого врага из всех врагов своих, с необыкновенной ясностью вспомнил, как однажды Савинков сказал ему в припадке откровенности: «В общем все мы — обреченные, но нам надо суметь, уходя, так хлопнуть дверью, чтобы этот стук остался в памяти истории…» «Почему я должен уходить вместе с Савинковым? — судорожно думал Павловский. — Я имел возможность тысячу раз погибнуть в бою, и если судьба спасла меня от тысячи смертей, то неужели она сделала это для того, чтобы поставить меня к стенке на проклятой Лубянке?..» И, подчиняясь жадному, страстному желанию жить, Павловский, глядя в глаза Дзержинскому, спросил:
— Могу я надеяться на сохранение жизни?
— Можете, — ответил Дзержинский и после небольшой паузы сказал: — Отнять у человека надежду никто не в силах. Но вот если вы меня спросите, имеете ли вы на это реальные шансы, я отвечу прямо: нет, не имеете. Но, к вашему счастью, не я решаю вопросы, кого казнить, кого миловать, у нас есть для этого суд, а у суда есть совершенно точные законы, и я могу вам гарантировать только одно — наш суд будет разбираться в ваших преступлениях абсолютно объективно. Абсолютно!
— А моя помощь?.. — еле слышно спросил Павловский.
Дзержинский укоризненно покачал головой:
— Нехорошо, полковник Павловский, так спекулятивно и мелочно ставить вопрос: я — вам, вы — мне. Вы совершили преступления перед народом, народ вас и будет судить. Замечу, однако, что при объективном разборе любого преступления наш суд учитывает и искреннее раскаяние и готовность обвиняемого искупить свою вину любым трудом на пользу народа.
— Да, да, любым! Именно! Любым! — воскликнул Павловский, и в глазах его вспыхнул живой блеск.
Дзержинский встал.
— Я очень просил бы вас пока что добросовестно выполнять то, что мы попросим. Можно надеяться на это? — спросил он.