Хождение по трупам - Оранская Анна
— Может, лучше поцелуете меня, мисс?
И только после этого ответила без выражения, вопросом на вопрос, чувствуя, как вес всего моего тела уходит вниз, в пол, прилепляя меня к нему, лишая возможности сдвинуться с места, делая бронзовой статуей, так хорошо смотрящейся здесь, в дорогой студии.
— Вы думаете это смешно?
И добавила по-русски:
— Какая же ты сволочь, Юджин!..
— Ну я тебя прошу, поехали!
Господи, кто-то из нас рехнулся! Или я, и потому принимаю кого-то за исчезнувшего четыре месяцев назад Корейца, или он. Я жила на осадном положении, плела интриги, меня сажали, рядом со мной убивали людей, я нанимала киллера, в меня стреляли и не попадали, и я стреляла и попадала. У меня убили близкого человека, меня похищали, и били, и насиловали, я бегала голая по городу — я, в конце концов, четыре месяца его не видела, и переживала за него, и похоронила давно, и он мог бы рассказать, где он был столько времени, и как появился здесь, и почему он в студии, а не в доме! А он только обнял меня, крепко, правда, но не как женщину, а как кореша-бандита, и тут же потащил за собой, как бы говоря, что я сейчас в таком состоянии, что не могу ни рассказывать, ни слушать.
— Но куда, Юджин? — Русского хватит, только английский. Киваю, не веря своим ушам, когда слышу, что он мечтает искупаться в океане. Сейчас, ночью, когда мы только встретились!
— Я столько времени не видел океана!
Нет, он рехнулся. И все вокруг обезумело, все этой ночью перевернулось с ног на голову и пляшет на ней весело. И потому выскакивает из комнаты урод, которого я планировала вскорости попробовать убить, и потому открывается легко окно, и потому посреди ночи приезжает такси в какую-то глушь и берет меня, и потому в студии оказывается Юджин. Так что стоит ли удивляться, что он соскучился по океану?
Я уже ничему не удивляюсь. Я иду за ним покорно, тупо смотрю перед собой в лифте, и даже когда он разворачивает меня и вглядывается в мое лицо, я не вижу этого взгляда. И так же роботоподобно выхожу на улицу и сворачиваю за угол только потому, что он меня тащит — а так бы шла и шла, пока не уперлась бы в препятствие. Позволяю усадить меня в машину, марки которой я не разглядела, позволяю всунуть мне в рот сигару и поднести к ней огонек зажигалки, как две капли воды похожей на мою, бывшую мою. И еще позволяю положить мне на колени фляжку с виски, “Чивас Ригал”.
— Простите, мисс, стакана нет и льда тоже — ночь!
Он смеется, гад, ему смешно. Он взялся бог знает откуда, не подозревая о том, что происходит здесь, — и ему смешно!
— Вы хоть знаете, Юджин… — начинаю с вялым сарказмом и замолкаю после его фразы.
— Я знаю, Олли, я знаю.
Да чего он там знает! Я так ждала его, и он такие непонятные чувства вызывает во мне сейчас — и испуг, потому что он меня напугал жутко, и восторг, и злость за его тупое непонимание — но все чувства вялы, они спят, использованные до предела, смертельно усталые, и лишь вяло шевелятся, в то время как должны были взметаться взрывами. И я беру фляжку, свинчиваю крышку и делаю глоток, и еще один. И тепло бежит по замерзшему, промороженному всем случившимся телу, не оттаивая его, но напоминая, что когда-то оно было живым.
Тупо смотрю перед собой, на такую же как я дорогу — не мертвую, но и не живую, почти пустую, “почти”, потому, что хайвэй никогда не спит. И почему-то после очередного глотка, крошечного, естественно, вспоминаю, как сказала себе, еще когда жив был Рэй, что в следующий раз выпью виски за упокой души “раба Божьего” Ленчика. И вот он, следующий раз, а пью я, выходит, за упокой души раба Божьего или не Божьего, что по фигу сейчас, Рэя.
И тут замечаю взгляд Корейца — мы медленно едем, неторопливо, нечастые попутчики нас обгоняют, — но рука уже приподнялась, салютуя кусочком стекла тому, кто превратился в безлицый ком одежды. Он молчит, и я молчу, не видя уже ни дороги, ни лиц, ни того, чем они становятся, — ничего, короче.
— Ну что, приехали! — радостно сообщает он через какое-то время, и я возвращаюсь в машину, обнаруживая себя с сигарой в руке, выкуренной лишь наполовину, и чувствуя на коленях что-то стеклянное, оказывающееся почти полной фляжкой виски. Смотрю, как он распахивает свою дверь, и запах океана врывается, словно только этого и ждал. И вылезаю, потому что он вылезает, и вижу, что мы стоим на пустынном пляже, нецивилизованном совсем и заброшенном, может, оттого что не сезон. И машина стоит задом к океану, каких-то пять шагов до него, и пальмы слева, и справа, и позади, мы как-то проехали сквозь них.
— Искупаемся? Или сначала поцелуете меня, мисс?
— Лучше искупаемся, Юджин. Поцелуев за последние четыре дня было слишком много…
И начинаю раздеваться под его пристальным взглядом, стоя перед фарами, куда он меня поставил, не понимая, что теперь он точно видит все — и рваную одежду, и глаз, и синяки и кровоподтеки, оставшиеся на теле после экзекуции и о существовании которых я только догадывалась. И уже раздевшись и постояв так, чувствую, что мне холодно, и ежусь, как впервые вышедшая на сцену стеснительная стриптизерша.
— Вы, кажется, собирались купаться, мистер? — спрашиваю без иронии, с интонациями, свойственными зомби. — Или смотреть, как купаюсь я?
Смотрю ему в глаза и вижу там — не вижу, темно ведь, но чувствую — ту поднимающуюся волну, которую видела в них несколько раз. Волну, тщательно сдерживаемую дамбами и волнорезами железной воли и самоконтроля — но иногда прорывающуюся, превращающуюся в цунами, в слепую бешеную стихию, радостно предвкушающую похороны тех, кто ее пробудил.
— Значит, слишком много поцелуев за последние четыре дня? — переспрашивает он, и я устало киваю. Мне бы посидеть сейчас или полежать, чтоб никто меня не дергал, чтобы можно было просто лежать и курить. Можно даже в машине ехать — но только не стоять, выслушивая вопросы и не понимая, чего от меня хотят и зачем я здесь, да и не пытаясь понять.
— Слишком много поцелуев, — повторяет он еще раз, и тянет меня за собой, и распахивает заднюю дверь и протягивает мне что-то, две длинных толстых штуковины, оказывающиеся в свете фар огромным пристегивающимся членом и самым большим вибратором из тех, что у меня были, черным и жутко дорогим. И я их роняю непонимающе, забыв еще раз беззвучно воскликнуть, что у него съехала крыша — и мы огибаем машину, и я смотрю как он рвет на себя багажник джипа — я сейчас только отмечаю что это джип, не задумываясь какой и откуда. И он тащит оттуда что-то большое и тяжелое, отходя назад и роняя это что-то на песок.
— Это что, еще вибратор? — шучу просто потому чтобы что-то сказать, получить какие-то объяснения по поводу странных его действий.
— Это кукла, Олли, — мой тебе сюрприз!
На хрен мне кукла — я не мужчина и никогда не хотела быть мужчиной, хотя были у меня любовницы, которых я терзала пристегивающимся органом, но мало, одна или две. И даже если бы она мне была нужна, кукла, совсем не время сейчас для таких подарков и не место. Но опять же не удивляюсь — если уж мы после четырехмесячной разлуки поехали купаться через минуту после того, как встретились, если он ни о чем меня не спрашивает, а потом всучивает мне пристегивающийся член и вибратор, то не исключено, что через мгновение приземлится летающая тарелка, и выглянет из нее…
— Ленчик!
“Ленчик?”
— Как сам, Ленчик?
А ведь это и вправду Ленчик — то, что он называл куклой и вывалил на песок. Это он, со связанными сзади руками и растянутым ртом, из которого торчит тряпка, позже оказавшаяся Ленчиковыми же трусами.
Я даже не спрашиваю, откуда он тут — ведь вполне возможно, что из той самой тарелки, которая должна была приземлиться перед нами и которую я могла не заметить. Почему нет, сегодня ведь все возможно.
Юджин поднимает его одним рывком, прислоняя к джипу, выдергивая изо рта тряпку.
— Ты че, оглох? Я же тебя спрашиваю — как сам?
И безумные вытаращенные глаза прыгают с Корейца на меня, с меня на Корейца, который в этот момент поворачивается ко мне.