Елена Крюкова - Железный тюльпан
Я лежала в темноте своей бедняцкой комнатенки на Столешниковом полчаса, час. Инны все не было. Соседи наверняка пьющие. Помирила их — и загуляла с ними, что ли?.. Водочка-селедочка?.. Господи, неужели это была моя жизнь… Неужели я так жила…
Темнело. Мартовский день гас за окном. Синее вино сумерек наполнило комнату. Я еще немного полежала и встала. Прислушалась. За стеной громко играла музыка, видно, соседи включили магнитофон или врубили радио на всю катушку. Я узнала свою песню. Песню Любы. «В сан-францисском порту, на закате безумного дня, в карты — ах, сигаретой ко рту — моряки проиграют меня…» Эх я и голосила! Вот это размах! Я только сейчас, будто со стороны, будто чужими ушами, услышала себя. Вот это я поливаю, на всю страну… А ведь чудо с тобой произошло, Алла. Произошло — и вот ломается. Как сухая бамбуковая трубка для курения опия в сильных и злых руках. Ты трубка, тебя покурили и тебя сломают. Тебя уже проиграли в карты смеющиеся белозубые моряки.
Я тихо оделась, подхватила сумку — пистолет и проклятый железный шар были на месте — оглядела свою халупу, вздохнула и вышла, притворив дверь. Когда я проходила мимо соседской двери, я услышала, сквозь наплывы музыки, пьяный смех, застольные вскрики, веселый хмельной голос Серебро. Ей тоже нужно повеселиться, пойми ее. Нечто важное она скажет тебе как-нибудь потом.
Я спустилась по старой выщербленной лестнице, глядя на знакомые чугунные перила, на их черный вековой ажур, и толкнула тяжелую дверь подъезда, где пахло пылью, кефиром и кошачьей мочой. В каждой квартире этого большого старого дома можно было выставлять инсталляцию Каната — горшок с тараканами. Здесь можно было отыскать невыдуманные инсталляции и похлеще.
— Гриша. Спокойно. Только два слова. Игнат будет на «Любином Карнавале»?
— Ты что, заболел? Разве он тебе не звонил?
— Звонил. Но перезвонил. Сказал, что он заболел. Ангина. Хрипит, как Высоцкий в микрофон. Но я ему не верю.
Бахыт подождал секунду, пока, прижимая трубку к уху плечом, закуривал. Дым завился седыми кудрями около его тонких, нервно дрожащих усов.
— У тебя есть поводы ему не верить?.. Что стряслось?..
— Есть. Потом скажу. Мне кажется, они с нашей голубкой спелись. Уж слишком влюбленно он смотрит на нее.
— Это ты заметил?
— Нет. Рита.
— Рита наблюдательная, но это еще не повод, чтобы…
— Я знаю Лисовских. Они парни таковские. В отличие от нас, осторожных, дипломатичных и хитрых, они всегда шли ва-банк. Игнат пойдет ва-банк. Вспомни, он же сам привел ко мне эту кралю. Сам сосватал. Сам все раскрутил. Значит, он уже все знал.
— Значит?..
— Помнишь, старик, как это у классика, Тарас Бульба, что ли, сыну говорит: я тебя, мол, породил, я тебя и убью? Тебе не кажется, что Игната по правде звать Тарас?..
Молчание, потрескивания в трубке. Сзади, за спиной Бахыта, Рита примеряла перед зеркалом свои вечерние наряды и украшения. Прикидывала к груди ожерелья. Нацепляла антикварные итальянские серьги ХVI века, купленные на аукционе Кристи в Нью-Йорке. Сережка Лукреции Борджиа выпала у нее из пальцев, с легким звоном упала на пол.
Бахыт, пуская изо рта клубы дыма, услышал сдавленный, выбирающий слова, задыхающийся голос на другом конце провода:
— Ты прав. Возможно. Все может быть.
— Юра! Научи меня хорошо стрелять! Я хочу научиться попадать в цель!
— Со скольки шагов, моя прелесть?
Продюсер подмигнул мне. Когда-то он мог залепить мне пощечину, как Сим-Сим; и я могла выплюнуть ему в лицо дурно пахнущую гадость; а вот поди ж ты, подружились мы. Странно, все очень странно. Двое мужчин пытались взять меня под крыло: Беловолк и Игнат Лисовский, и это, на самом деле, льстило мне. Значит, я все-таки смогла их приручить. Все-таки!..
Премьера послезавтра, Алла. Юра замотал тебя репетициями. Ты сама измотала себя. Ты не слезала с тренажеров. Ты изнасиловала Мишу Вольпи распевками, а не он тебя. Ты по пятьдесят раз повторяла с аранжировщиками и со звукооператорами те фрагменты, где шла сложная фонограмма, и ты должна была наслоить на нее живое пение. Ты замучила своих несчастных бэк-вокалистов, ты три шкуры с них содрала, и, весь потный, Фрэнк выплясывал за твоей спиной, как угорелый, и его черное лицо лоснилось и блестело, будто он вылез из океана на Майами-Бич. Ты выжимала себя, как тряпку. Словно напоследок. Словно боялась не успеть.
Словно боялась, что это все скоро кончится.
Твой первый и последний «Любин Карнавал», Алка. Первый — и последний. Больше никогда…
Я уже видела голубое весеннее небо в клеточку. Мне уже снились суды, допросы, свой детский беспомощный лепет, собственные слезы.
Я ничем не докажу, что я не убивала Любу Башкирцеву. Ничем.
Тем более, я сама стала ею. У меня, значит, была прямая корысть ее убить. Все сходится. Все сойдется у сволочи Горбушко.
— Юра! Повесь мне в спальне мишень!
— Из чего я тебе ее сделаю?
— Стены здесь толстые? Я не прострелю бетон?
— Здесь нельзя стрелять, дорогая. Пуля может срикошетировать в тебя. И тогда уже ни «Карнавала», ни…
— Научи меня стрелять, дорогой мой продюсер, с меня хватит того нападения у Белорусского! Я так больше не играю!
— Ну хорошо, встань сюда. Вот тебе игрушка, поросеночек, я вешаю его сюда, на ковер, попробуй попасть ему прямо в пятачок.
Я подняла вытянутую руку с пистолетом, прищурилась, прицелилась. Пистолет позорно прыгал у меня в руке. Я еще более позорно поддержала себя за локоть.
— Жалко поросеночка!
— Птичку всегда жалко, и поросеночка тоже. Пятачок должен быть взят на мушку. Видишь мушку?.. Не тряси рукой. Ты должна быть точна и холодна. Как жаль, что у тебя нет разряда по биатлону! Стреляй!
Я выстрелила. «Титаник» был с глушителем. Раздался странный резкий хлопот, будто лопнул воздушный шарик. Беловолк подошел к мягкой игрушке. В пушистом розовом пятачке темнела еще одна дырка, третья.
— Ну, Робин Гуд, а еще бабой прикидывался, — восхищенно сказал Беловолк, вертя поросенка в руках и подозрительно взглядывая на меня. — Где стрелять училась? В своем Красноярске?.. Разряд имеешь?.. Отлично меня разыграла.
Он совсем не ожидал, что я внезапно расплачусь.
— Погоди, Фрэнк. Не обнимай меня так сильно. Ты мне кости сломаешь.
Мулатка вырвалась из кольца черных рук, поднялась над ним, расставив ноги. Голая шоколадная фигурка в свете весенней Луны, льющемся в окно, казалась совсем хрупкой. Они с Фрэнком лежали на полу, на скинутом на пол с кровати матраце, простыня сбилась, обнажилась обивка. Мулатка посмотрела на распростертое черное тело сверху вниз, наступила босой пяткой на грудь мужчины.
— Я победила тебя.
— Сдаюсь.
— Побежденные ведь делает всегда то, что хочет победитель?..
— Да. Иди ко мне.
— Подождешь. Я не об этом. Это мы всегда с тобой успеем повторить. Помни о другом, Фрэнк.
Она переступила через него, и он не мог больше созерцать снизу ее распахнутую розовую женскую раковину. Подошла к столу. Взяла большую железную коробку, стоявшую на столе. Вернулась с коробкой в руках к раскиданным простыням, к недвижному черному телу.
— Ты такой черный, что похож на дьявола.
— Это ты у меня дьявол, Джесс.
— Да, я дьявол. — Он увидел в темноте блеск ее зубов. Она подняла крышку железного ящика. Ее белки во тьме тоже, как и зубы, сине блестели. — Я всегда была дьявол. С тех пор, как меня бросила мать. — Она запустила руку в коробку. — Ты помнишь хорошо о том, что я хочу сделать завтра?
— Да. — Он провел языком по губам, искусанным ею. — Но мне кажется, Джесс, это пещерный, первобытный способ. Лучше бы воспользоваться достижениями цивилизации. И где ты хочешь это сделать?
— Потом. После всего. Когда все закончится.
— Прямо в толпе, в толчее?..
— Нет. В тишине. Я люблю тишину.
Она вынула из коробки то, что заслоняла от Фрэнка массивная железная крышка. Он облизнул вспухшие губы еще раз. Девочка невероятно сексуальна. Она может далеко пойти. Он мог бы стать лишь ступенькой на ее пути, такие идут по трупам, — если бы он не натягивал крепко вожжи. Пока он правит ею, а не она им.
Она любовно, вертя в темноте, в луче лунного света, рассматривала то, что вынула из стального сундучка.
— Плевать я хотела на твою цивилизацию, — сказала она, растягивая слова. — Я выросла в чайна-таунском притоне. Я пела в гарлемских забегаловках. Я ложилась под мальчишек-ниггеров, и они кусали меня вставными железными зубами, и шрамы долго заживали. Меня воспитал старый монгол, втихаря занимавшийся ковкой холодного оружия на задах своего крохотного китайского ресторанчика, и я подносила ему в кузнечных щипцах раскаленные лезвия, а мне было, Фрэнк, всего шесть, семь лет, а в восемь лет меня изнасиловал, прямо в этой маленькой кузнице, его подмастерье, старый Доусон. Я тертый калач, Фрэнк. И я знаю цену вот этому. Это — надежно, потому что это — древнее. Это — живое. Это — продолжение твоей руки. Это никогда не подведет.