Александр Проханов - Война страшна покаянием. Стеклодув
И как ни был его разум сотрясен и испуган, он уловил абсурдное, по законам абсурдной симметрии, совпадение. Два рослых бритоголовых афганца были похожи на двух прапорщиков, помогавших Коню при допросах пленных. Те же стальные плечи, тупое, равнодушное выражение лиц, те же ведра с водой. Симметрия мира, которая себя обнаружила, была симметрией воздаяния, симметрией боли и смерти, и это показалось Суздальцеву смешным. Подвешенный на веревке, перед началом истязаний, он открыл еще один закон бытия, был открыватель закона.
— Итак, господин Суздальцев, мне надо знать, кто такой Азис Ниалло?
— Не знаю, — ответил Суздальцев, ожидая пытку. Со странным облегчением думал, что информации, которую собирался выбить из него, пленника, Вали, он не знает, и выбивать иранский полковник будет не отсутствующую информацию, а его сокровенную личность, его ядро, его суть, ломая ее и дробя, чтобы пытка растолкла их в пыль, и чтобы больше никогда., останься он жив, никогда не обрели они целостность.
Полковник вновь издал цокающий посвист. Горбоносый, не выпуская плетку, выхватил нож и узким острием распорол на Суздальцеве куртку, отсек рукава и рванул, сдирая хрустящую ткань. Голый по пояс, с оставшимися на связанных руках рукавами, он напрягал ребра, чувствуя, как овевает их ветерок. И еще не зная, как он станет спасаться от боли, как сражаться за свою убиваемую сущность, метался мыслью, выкликая спасительные заклинания и образы, спасительные стихи и молитвы.
Полковник кивнул. Горбоносый отвел руку с плетью и с силой ударил, приклеив сыромятный ремень к ребрам, одновременно потянув назад. Страшная боль от удара прошла сквозь ребра, сорвала с места сердце и печень, и закупоренные болью легкие не могли сделать выдох, и он висел, задохнувшись, с выпученными глазами, не имея сил крикнуть. Ремень оставил на теле пухлый кровавый рубец, узел сорвал кожу и выдрал кусок мяса, а конская плетка, как бритва, оставила узкий надрез.
— Кто такой Азис Ниалло?
Суздальцев мотнул головой. Новый удар, захлестывая за спину, ослепил его, и он, дыша раскаленной болью, закричал.
— Кто Азис Ниалло?
И прежде, чем получить удар хлыста, не рассудком, не памятью, а одним лишь рыдающим голосом, поющим речитативом, бессознательно, извлекая звуки из самых сокровенных глубин, которых не доставал бич, Суздальцев стал читать стихи Гумилева, не понимая, горят ли они в его обезумевшей памяти, или он выкрикивает их с кровавой слюной.
«Я люблю избранника свободы, мореплавателя и стрелка…» Удар, вырывающий клок плоти, останавливающий сердце. «Ах, ему так сладко пели воды и завидовали облака…» Оскал горбоносого лица, взмах плетки в мускулистой руке, и оглушающая боль, сквозь глухоту которой он кричал: «Высока была его палатка…» Удар в область паха, словно плеть накрутила на себя и вырвала семенники. «Муллы были резвы и сильны…» Плеть захлестнула за спину, разрывая кожу между лопатками. «Как вино, впивал он воздух сладкий…» Плеть рванула плечо, выдирая из мускулов волокна, и конский волос оставил на щеке сочный надрез. «Белому неведомой страны…»
— Я не понимаю по-русски, — кричал полковник. — Отвечайте нормально. Где Азис Ниалло?
«Знал он муки голода и жажды…» Плеть наносила на него кровавые кресты. «Сон тревожный, бесконечный путь…» Горбоносый размахивался, и становилась видна его подмышка с черными волосами. Удар ложился вдоль позвоночника, нанося вдоль спины кровавую ось симметрии. «Но святой Георгий тронул дважды пулею не тронутую грудь…»
Волшебные стихи Гумилева получали свою отгадку. Они рифмовались с ударами плетки, их музыка была музыкой нестерпимой боли. Они писались за полвека до этого дня специально для Суздальцева, чтобы он в своей смертной муке угадал, наконец, священный смысл русской поэзии, смысл креста и казни.
— Спрашиваю, где Азис Ниалло? Куда он переправил ракеты?
Суздальцев утратил дар понимать и слышать. Обвис на веревке, чувствуя, как течет по телу липкая горячая кровь, и боль расползается жгучим, меняющим свои формы орнаментом.
Горбоносый, дыша через нос, по-бычьи, отошел, свесил бессильной рукой темно-красную плетку. Второй афганец, с провалившимся носом и с черными дырами ноздрей, раскрыл пакет и ссыпал из него в ведро серую кристаллическую соль, а потом стал тщательно мешать деревянной палкой, растирать нерастворившиеся кристаллы. Макнул палец, лизнул и поморщился. Поднял ведро за дужку, поддерживая за донце, поднес к Суздальцеву и шумно окатил. И Суздальцеву показалось, что он стал в пылающий тигель, и вокруг него бушует розовое пламя, и он, теряя от страшного ожога сознание, слышал, как этот адский огонь ревет и хрипит, а это ревел и хрипел он сам, распадаясь на бесчисленные молекулы боли, каждая из которых визжала, верещала, хрипела.
Он очнулся от шлепка холодной воды, смывавшей соляной раствор. Безносый афганец плескал на него бережно, осторожно, как тушат горящие дрова. Холодная вода погасила верхний жалящий огонь, оставляя тлеть глубинные на всем теле ожоги.
— Очень жаль, господин Суздальцев, что мы не сумели понять друг друга. Быть может, вы и правда не знаете, кто такой Азис Ниалло. Теперь вам остается ждать, когда за вами приедут и переправят в Иран.
Он повернулся и пошел, уводя за собой двух подручных. Суздальцев остался висеть, глядя, как над горой гаснет заря, и кромки далеких гор похожи на жидкую струйку золота.
* * *Он оставался висеть под балкой, чувствуя, что окружен непрерывной пылающей болью. От него исходила воспаленная радиация боли, и в этой истекающей из ребер боли был сотворен окрестный мир с кишлаком, зеленым полем, розовой зарей и меркнущими горами с золотой струйкой. Весь мир был создан из его рассеченного плетью ребра и болел его, Суздальцева, болью.
Он был истерзан, быть может, изувечен, но его сокровенная сердцевина уцелела, он сберег ее от разрушения, сберег свою волю и достоинство.
В близком невидимом доме раздалась музыка. В сарае, что находится под галереей, заблеяли овцы. На двор выкатился босоногий мальчик в красных штанишках, еще плохо держащийся на ногах. Увидел Суздальцева, долго смотрел, а потом поднял камень и бросил. Не попал, камень ударился о доски и отскочил. За высокой глинобитной стеной несколько раз проплывали верблюжьи головы, но наездников видно не было. Видимо, погонщики шли рядом с верблюдами или их загораживала стена. Несколько раз трещал мотоцикл, над стеной поднималась розоватая пыль.
Суздальцев испытывал желание помочиться. Руки были связаны. Галерея была пуста, и он, не удерживая себя, помочился прямо в штаны, чувствуя, как стало горячо ногам, водяную лужу под ногами зарябило.
Он висел в вечеряющем воздухе, никому не интересный, ненужный. О нем забыли враги и друзья, он был всеми оставлен, и только кто-то Невидимый, Молчаливый наблюдал за ним из небес. Это был Стеклодув, не принимавший участия в его судьбе, не откликнувшийся на его вопли. Смотрел на него равнодушно, не предлагая помощи, не побуждая к действию, просто взирал, как взирал на туманную дорогу, на погрузившиеся в темноту горы с остатками голубоватой зари.
Женщина появилась на дворе, неся керосиновую лампу, огонь освещал ее резкий подбородок, лоб с густыми бровями, и тени и свет на ее лице мешали разглядеть, красива она или нет.
У него было время подумать над тем, что случилось. Кто все эти месяцы следил за ним неотступно, разгадывал его планы, срывал операции. Кто навел на его след полковника Вали. Кто устроил засаду в доме с синими воротами. Кто выстроил сложную цепь причин и следствий, состоявших из полетов в пустыню, людских смертей, гонок на боевой машине пехоты, штурма огромного города, кто все это устроил, чтобы он, Суздальцев, висел теперь на веревке, избитый в кровь, и над ним загоралась первая печальная звезда.
И его вдруг осенила догадка. Не было предательства. Не было внедренного агента. Не было его просчетов и пагубных ошибок. Всему виной Стеклодув. Он построил всю цепь причинно-следственных связей, он заманил его в засаду, он передал его в руки краснобородого полковника, он подверг его истязаниям и оставил висеть под балкой, и теперь молчаливо смотрит, что же с ним будет. Как он, Суздальцев, станет действовать. Какие стихи станет читать при следующих истязаниях. Какую молитву прочтет в свой смертный час. И это открытие поразило его. Стеклодув был не благ, не человеколюбец, он был испытатель, исследователь. Ставил над Суздальцевым опыт, как ставят эксперимент над мышью. И бесполезно его умолять, бесполезно звать на помощь. Он, бесстрастно и молча, созерцает, как Суздальцев, засеченный едва ли не насмерть, висит на веревках под печальной звездой Герата.
И от этого ему вдруг стало смешно. Он засмеялся, сотрясая грудь, чувствуя нестерпимую боль, — от ударов плетью и от абсурда, в который была погружена его жизнь. Он смотрел на звезду и смеялся, громко, хрипло, переходя на клекот, на крик, на удушающие рыданья. И звезда, появляясь сквозь слезы, трепетала над ним.