Александр Ольбик - Дикие пчелы на солнечном берегу
На печи еще больше накалялась тишина. Ребятам от напряжения свело языки, перехватило дыхание.
— И вот я встаю со своего стула, — повторил беженец, — и как будто я не я и хата не моя, направляюсь к двери. Раз прошел — вернулся на исходную позицию, другой прошел — опять вернулся. Мало ли почему ходит человек.
Тот гражданин, что сидит слева и которого я взял в мыслях себе в помощники, смотрит на меня с прицелом. Словно на какого босяка. Симпатичный такой гражданин. И вот, третью свою ходку я продолжаю ровно до того кресла, в котором сидит мой Егоров. В руке у меня зажат мундштук. Помню, твоя будущая мать, Вадим, подарила мне его в пятую годовщину революции… Жуткий момент наступил: один мой неверный шаг и я — труп. Сравнявшись с креслом Фигаро, я резко делаю шаг в его сторону, вдавливаю мундштук в только что подстриженный затылок Егорова и на всю парикмахерскую даю команду: именем революции ты, бандит Фигаро, арестован! Не шевелиться, не то стреляю!
А сам — зырь в зеркало, глаза наши встретились, кто кого пересмотрит… Клиент мой аж сполз с лица, побелел до гипсовой белизны, затрясся да как в свою очередь, гаркнет:
— Что это вы себе, сопляк, позволяете?! Парикмахер, что это у вас здесь — клиника для буйнопомешанных, что ли?!
— Не рыпаться, гражданин Фигаро, сейчас разберемся, кто здесь буйнопомешанный, а кто уркаган Егоров…
— Разберемся — не поздоровится! — грозится мне этот тип и хочет встать с кресла. Я краем глаза кошу на своего помощника, что слева от нас, думаю, пора его привлекать к делу… И что я вижу? Кресло пустое, хотя только что, ну минуту назад, мой помощничек сидел с намыленными мордасами и носом рыбу удил… Парикмахер лупает глазами и чуть не плачет — клиент сбежал…
Словом, стыдно признаться, ребята, за Егорова я принял одного крупного начальника, а настоящий Егоров-Фигаро сидел в соседнем кресле, с симпатичным лицом гражданин. Вот ведь совпадение, такое раз в сто лет бывает…
— А что дальше-то было, пап? — срывающимся голосом спросил Вадим. Его такой финал явно не устраивал.
— Ничего не было. Егорова взяли через неделю на одной малине, и он все подтвердил. И назвал меня соломенной шляпой, — Карданов прокашлялся и добавил: — Мода тогда в Питере была на соломенные шляпки…
— А как же приметы? — разочарованно поинтересовалась Верка.
— А черт их знает! Тоже, видать, мода была на длинные ногти и на шмурыганье носом.
Александр Федорович, слушавший рассказ, что-то про себя прикидывал. Это было заметно по его шевелящимся губам и подергивающейся левой брови. Он как бы сам с собой вел молчаливый спор.
— Вишь, Лексеич, как оно в жизни бывает. Кажись, уверен на все сто процентов, ан нет — приглядишься повнимательней, не так все. Меня ж тоже, как твово Фигаро, как сразу с полвзгляда признали кулаком, так до сих пор не могут от этого откреститься…
— Тык это происходит потому, что нет на тебя умного человека.
— Ну да, нет! Есть головастые люди, только када им не обязательно глядеть, они глаза жмурют. Не хочут на меня правильно смотреть, хоть ты их убей. Им процент на кулака нужен. Им легче меня в тюрьму посадить, чем колыпаться в моей билографии…
— Биографии, дедушка, — поправила Керена Верка. — Био-гра-фи-ии…
Вадим с Грихой вихрем слетели на пол и подались на улицу.
Карданов, согнувшись в три погибели, тоже начал слезать с печки. Им с дедом предстояло отнести в лес выстиранные Ольгой холстины для перевязки раненых. Заодно они хотели приладить к дверям петли, которые открутили от дверей ненужного теперь без козы сарая.
— Ромка! — в сердцах позвал внука Александр Федорович. — Иди мерь лапоть. Последний раз, будешь носить, какой получится…
В хату ворвался Вадим. Глаза у него больше самой большой миски…
— Пап, слышите вы тут что-нибудь? Летает… — Вадим повел ухом и скосил глаза на дверь.
— Кто летает? Слепень? — Карданов уже слез с печки и поправлял на чреслах перевернутые брюки.
— Аэроплан какой-то летит… Над самым лесом что-то вынюхивает.
— А тут и дураку ясно, что он вынюхивает, — дед, натягивал Ромке на ногу явно тесный лапоть. — Фрицы партизан шукают…
Все, кроме Керена, выбежали во двор. Вдали, над притихшим лесом, делая широкий разворот, двигался необычный самолет. Какой-то несуразный — длинный, неопределенной формы, прижавшийся крыльями почти к самым верхушкам деревьев. И впрямь, как будто чего-то вынюхивал. Карданов с одного взгляда определил: «Разведчик, укуси его муха!»
Развернувшись, самолет между тем пошел на хутор — точно щука в придонной траве, осторожно и вместе с тем по-утюжьему тяжело, приближался к Горюшину.
Ольга, как стояла посреди двора, так и застыла там, с удивленно вскинутой ко лбу ладонью. Карданов остановился в шаге от двери, Вадим с Гришкой выбежали на завор и не отрывали взглядов от надвигающихся на хутор крыльев.
Из хаты, в одном лапте, выскочил Ромка, окинул затравленным взглядом застывших на месте людей, и сам замер на полдороге между Кардановым и мамой Олей. Верка с Тамаркой сиганули на сеновал и, высунув в дверь головы, смотрели в небо и ждали, когда покажется самолет. И только Сталина демонстративно улеглась спиной на траву и, заложив руки под голову, без тени тревоги на лице, жмурилась от яркого небесного света, который буквально за считанные часы очистился, отряхнулся от дождевых разлапистых туч…
Тень самолета сползла с леса и поволоклась по отчужденной ниве, где когда-то Александр Федорович сеял озимую рожь, прошлась по полянке, лизнула рощицу из ольхи и березок, кувыркнулась с них и опять поползла по пустоши, травам и валунам, пока вдруг не вспрыгнула на сарай и, сорвавшись с него, накрыла собой двор и словно оледеневших на нем людей. И каждый ждал, что вместе с тенью, нет — обгоняя ее, на них, жаляще кусая, обрушатся стальные дождины, которые не в состоянии будут высушить ни яркое солнце, ни сама вечность.
— Разведчик, — повторил Карданов, прочищая нервическим кашлем горло.
— Пап, я вот как тебя видел летчика, — остуженно вякнул на заворе Вадим. — В очках, смотрел прямо на меня… Я ему в кармане фигу показал…
— Быстро, укуси вас муха, в кювет! — опомнился, наконец, Карданов. — Он же, сволочь, сейчас пойдет обратно.
И верно, где-то у Лосиной канавы самолет сделал крен на левое крыло и пошел на широкий разворот.
Как мячики, под горку покатились горюшинцы. Мама Оля, держа Ромку за руку, бежала в укрытие. Волчонок не поспевал за ней, падал на колени, оставляя клочки кожи на земле, каким-то чудом поднимался вновь на ноги и бежал, бежал… Он не ощущал страха, в глазах ожил какой-то удивительно пестрый, подвижный мир — мелькали куски неба, тени далеких деревьев, колющая лоб и щеки пожухлая трава.
Он лежал ничком, широко открыв глаза, и всматривался в нутро земли, словно пытался что-то там разглядеть, разгадать, что, же такое творится кругом нее. А увидел он совсем близко ползущего, с крепким черным панцирьком, жучка, ловко обходящего стебельки травы и куда-то несущего свое спокойное бытие. Волчонку захотелось стать таким же жучком, и он, чтобы стать меньше, незаметнее, сжался, съежился, вмялся в траву.
Летчик с опережением, метров за 100 до хутора, слегка опустив нос самолета, чтобы выбрать подходящий сектор обстрела, даванул на нужную смерти кнопку и начал стрелять.
Перед его глазами маячила фигурка Ромки. Он стоял, посреди двора, с поднятой к плечу рукой, другая рука откинута бегом назад, но тоже остановившаяся в движении. Притягательное пятно представлял из себя Ромка, в него-то и целился летчик, чтобы непременно достать его пулями. Чтобы уравнять этим другую смерть в дрезденских руинах.
Когда пилот снова увидел пространство между хатой и сараем, обсушенное и выбеленное солнцем, к которому он стремился на привязи затяжной очереди, он удивился и стал в растерянности озираться — куда это могли запропаститься эти обреченные безумцы? Его глаза, отбросив второстепенное, искали светлое пятно, прочерченное одной темной шлеей — Ромку, которого фашист все же вычислил, внизу у большака. Лежащего ничком в траве.
И не было у летчика большей радости, чем радость сознания, что он свободен в выборе маневра. Вот он дотянет до нужной точки, подаст рукоятку на себя, развернется и пройдет нужным, последним курсом над светлым пятном. И тогда уравняются судьбы — придет утешение, временное обезболивание, о чем так страстно молил бога пилот: отомстить, отомстить, отомстить…
Но ток крови, бешено струящийся по жилам летчика, видно, что-то нарушил в координации его движений, украл каким-то таинственным образом секунду-другую, и время осталось невосполнимым — ровно в таком объеме, сколько хватило его на фиксацию в кювете светлого пятна.
Как он ни рвал на себя рукоятку, как ни пытался зацепиться крыльями за воздух — все было тщетно. Машина падала на поляну, граничащую с лесом, у кромки которого стояла прохлада и тишина. В ней-то и захлебнулся умирающий мотор. Самолет стукнулся днищем о большой валун-старожил, подпрыгнул, словно вспугнутая стрекоза, пролетел еще несколько метров, опять долбанулся, теперь уже о торчащий из земли толстый пень, и снова пролетел несколько метров, чтобы затем в последней точке падения взорваться и разлететься по кускам на все четыре стороны света…