Карина Демина - Хозяйка Серых земель. Люди и нелюди
Смять его.
Зигфрид шел.
Гостиная… и курительная комната… библиотека, оставшаяся нетронутой. Вязкая тишина второго этажа, где буря и та не слышна. Но слышны шаги за спиной. Скрип половиц. Зеркало, в которое глядеться не стоит, хотя та, что создала его, мертва. И со смертью ее многие создания получили волю.
Гостевые покои.
В них, казалось, сохранился аромат ее духов… и призраком памяти — отражение в зеркале. Зеркало Зигфрид обошел стороной. Он остановился посередине комнаты, прислушиваясь к дому… к месту. Тьма молчала. С ней случалось порой задумываться, а то и вовсе оставлять Зигфрида. И значит, эту загадку он должен был разрешить сам.
Эмилия… она пришла в дом…
Принесла.
Спрятала?
Что? Зигфрид коснулся гладкой поверхности секретера… пусто… и в стене… и под стеной… а вот камин… лето было. Конечно, лето. Розы цвели. Тепло. И камины закрывали каминными решетками, узорчатыми, за которыми выставляли горшочки с цветами. Экономка всегда ставила горшки ровненько, будто по заранее вычерченной линии. А тут вот сдвинуты были. И мирт пожелтел…
Зигфрид вытряхнул землю.
Пальцы разминали черные спекшиеся комки. Хрустели корни. И желтый волосяной червь шевелился в жалкой попытке ускользнуть.
Зигфрид подцепил его ногтями. Повертел перед носом. И раздавил.
— Так оно лучше…
Дом застонал. И стон этот, рожденный стенами, трубами каминными, ходами мышиными, обрушился на Зигфрида. Он проникал в кровь, и кровь закипала. Он выворачивал слабое тело наизнанку. Он… он заставлял плакать, хотя Зигфрид никогда не плакал.
Но вдруг навалилось все и сразу.
Эмилия…
…и дед, который застыл в круге, сжимая нити силы…
…стена, что вот-вот рухнет.
…тьма, не способная защитить.
…отец со щитом. Кровь идет из носа, из ушей, но он все одно стоит. И кажется, что не сойдет с места, даже если этот дом рухнет…
…бабушка… к счастью, она отбыла к подруге… а Зигфрид мог бы уйти… отец говорил, чтобы Зигфрид ушел… игла вошла под лопатку… и тело, собственное тело, предало.
Сейчас тоже предавало, сотрясаясь в рыданиях, выдавливая из себя слезы. Он ведь никогда не плакал… никогда… и не будет.
Он успокоился.
И руку разжал. Вытер измазанные едким соком червя пальцы.
Поднялся.
Дом все еще жил, но эта жизнь уходила в болота. И стекла мутнели, расползались трещины по стенам. Вспучивались пузырями шелковые обои… трескалась мебель. А гобелены на стенах и вовсе рассыпались прахом…
Зигфрид шел.
Бежал.
И в подвал успел до того, как черный кокон распался на тонкие нити.
— Отец?
Он еще дышал. Слабо, но дышал… и веки дрогнули. В мутных глазах Зигфрид увидел себя.
— У… уезжай. — Он скорее прочел это по губам, нежели услышал.
— А ты?
Не жилец. Тьма знала правду. И Зигфрид знал. Он слышал хрипы и клекот в груди отца. И нервную дрожь ослабевшего сердца.
Эта смерть будет освобождением, но, видят боги, Зигфрид не был готов смириться с подобной свободой.
— Уезжай…
От слабого голоса этого раскололся потолок. И мелкая пыль осела на плечах Зигфрида. И на костяном клинке, который вошел в окаменевшую плоть легко. Тело отца дернулось, вытянулось в струну и тут же обмякло. Зигфрид же подошел к деду… и к чужаку, который был почти мертв.
— Я не позволил ей уйти, — сказал он, прежде чем вскрыть тому, чьего имени Зигфрид не знал, горло. — Дал шанс. Но… долг еще не выплачен.
На рассвете третьего дня Манька Паносина, которую односельчане кликали просто и незамысловато Паносихой, полола бураки. Дело это, требовавшее от Маньки не только раннего подъема — к полудню солнце припекало уже так, что куры и те под лавками прятались, — но и полной сосредоточенности на процессе, всецело завладело ее вниманием. А потому чужака Манька заметила не сразу. И как заметишь, раком в борозде? Только когда носом в самые сапоги уткнешься.
Сапоги были пыльными. И черными.
И штаны черными.
И куртка, серебром увешанная плотно…
— Охотник, что ль? — дружелюбно поинтересовалась Паносиха, которая незнакомых мужиков не боялась. Небось посеред дня не забьют. А ежели чего другого, так она ж и сама не против на девятнадцатом-то году вдовьей жизни.
Только чего другого охотник явно не желал.
— До Познаньска далеко? — спросил он, склонивши голову набок.
А молоденький. Бледненький. Прям глядишь, и жалость разбирает.
— Верст триста, — честно ответила Паносиха.
Охотник задумался.
— А в какую сторону?
— Ну… — тут уж задумалась Паносиха. В жизни ее, ограниченной просторами родного села, столица представлялась чем-то далеким. — Стало быть, ежели на станцию… то прямо по дорожке идитя. А там через версту и будет. Ныне четверг аккурат. Вечером поезд быть должен.
Охотник нахмурился.
Задумался.
Кивнул и бросил монету, которую Паносиха на лету поймала и, не глядя, сунула в карман кофты.
— Хотите, молочка налью?
От молочка охотник не отказался. Пил медленно, каждый глоток смакуя. И хлебом вчерашним не побрезговал. И так ел, что прям сердце Паносихи от жалости крутило.
— Бросил бы ты дело это дурное, — сказала она, не выдержав. — Жизнь-то загубишь.
— Теперь не загублю. — Охотник слизал с пальцев хлебные крошки. И кувшин опустевший подал. — Спасибо.
Ушел он по дороге, только черный плащ раскрылся зловещею тенью.
Паносиха перекрестилася и про монетку вспомнила. Злотень? От же… точно, злотень, ей случалось в руках золото держать. Не ошибешься тут. А для верности еще и на зуб попробовала… нет, злотень, как есть, только странный какой-то… тяжелее нынешних и с портретом незнакомым.
…о династических монетах, которые ныне были редки, а потому являли собою вящую мечту многих нумизматов, Паносиха и слышать не слышала. Она вернулась к буракам, радуясь, что жизнь ее проста и понятна. Что до злотня… в копилку пойдет. Младшенькой на приданое.
Стая собралась у старого дуба.
Лишенный кроны, рассеченный ударом молнии, он все одно жил, цеплялся за землю искореженными корнями, растопыривал колючки тонких веток и за лист единственный, ярко-зеленый, держался крепко.
Человек в плаще из волчьих шкур устроился меж корнями дуба. Он сидел, подогнув ноги, устроив на коленях огромную книгу, страницы которой были пусты. Массивную трость человек положил у ног.
Молчал.
И стая молчала.
Буря, громыхавшая намедни, перетряхнувшая весь замкнутый мир Серых земель, стихла. Но и сейчас что человек, что навьи волки ощущали отголоски той чуждой силы. Она вернула память.
И многое из того, о чем они не просили.
Наконец губы человека дрогнули.
— Подойди.
И первый из стаи, массивный зверь с перечеркнутой шрамом мордой подполз на брюхе к тому, кого волею богов обязан был слушать беспрекословно.
— Силой, данной мне, — сухая рука обхватила посох, подняла с немалым трудом, — я отпускаю тебя…
Посох с силой обрушился на горбатую спину волка. И тот закричал, перевернулся, пополз, оставляя треснувшую шкуру на поляне.
— И возвращаю тебе твое имя, Петер… подойди…
Голый человек, дрожащий от страха и боли, скукожился на земле. А другой волк медленно полз к тому, кто волен был подарить свободу, но не способен был одарить забвением.
Удар.
Крик.
Имя.
— Береслав…
Их было много, произнесенных имен, но меньше, нежели вначале. И Петер завидовал тем, кто не дотянул до последнего дня. Ушли чудовищами?
Лучше так, чем вновь становиться человеком. И, скорчившись на стеклянной траве, он вцепился ногтями в лицо, рыдал без слез, до хрипа, до пены на губах.
А ведьмак все называл и называл имена… и когда последний из стаи получил свой прежний облик, поднялся сам. Он бросил книгу, страницы которой истлели. И посох выронил, а тот рассыпался щепой. Сбросил плащ, оставшись нагим. И лицо вытер, уставился на собственные руки, которые, как и много лет тому, были в крови. Ныне кровь утратила запах и вовсе напоминала собою обыкновенную краску, но он точно знал, что это — именно она.
Горячая.
Лившаяся в каменный кубок…
Он совершил ошибку… но ведь все ошибаются? И теперь боги простили… Боги умеют прощать, а вот люди…
Он растерянно оглянулся на тех, кто некогда, покорный воле его, исполнил приказ. Живы. И будут жить… будут ли?
Решение было простым.
Человек потрогал пальцы, радуясь тому, что не утратили они былой силы. Выдохнул. Зажмурился. И ударил ладонью в горло, надеясь, что хватит сил перебить гортань… шея оказалась вдруг удивительно мягкой, точно и не из плоти, из масла сделанной.
Боги и вправду были милосердны, подарив ему быструю смерть.
Небо сделалось черным.
Почти.
Сквозь черноту нет-нет да проступала характерная седина, этаким намеком, что недавняя буря ничего-то не переменила для Серых земель, что продолжат они свое бытие, сохраняясь в обличье нынешнем, до самого конца мира. А может, и после оного, ведь существуют же они опричь этого самого мира. Впрочем, Себастьян осознавал, что конец мира и прочие катаклизмы не входят в его компетенцию. Да и в сферу личных интересов, собственно говоря, тоже.